Жизнь Матвея Кожемякина
Шрифт:
В тёмном небе спешно мелькали бледные окуровские молнии, пытаясь разорвать толстый слой плотных, как войлок, туч; торопливо сыпался на деревья, крыши и на и землю крупный, шумный летний дождь - казалось, он спешит как можно скорее окропить это безнадёжное место и унести свою живительную влагу в иные края. Рокотал гром, шумели деревья, с крыш лились светлые ленты воды, по двору к воротам мчался грязный поток, в нём, кувыркаясь, проплыла бобина, ткнулась в подворотню и настойчиво застучала в неё, словно
Вышла Палага, положила подбородок свой на плечо Матвея, как лошадь, и печально шептала в ухо ему:
– Миленький, - видно, и мне в монастырь идти, как матушке твоей...
Стучали в ворота, Матвей слышал стук, но не отпирал и никого не позвал. Выскочил из амбара весёлый Михайло и, словно козёл, прыгая по лужам, впустил во двор маленького, чёрного попа и высокого, рыжего дьячка; поп, подбирая рясу, как баба сарафан, громко ворчал:
– Священно-церковно-служителя зовут, а ворот не отпирают! Дикость!
Когда он вошёл в дом, Михайло, сладостно покрякивая, развязал пояс рубахи и начал прыгать на одном месте: дождь сёк его, а он тряс подол рубахи, обнажая спину, и ухал:
– Уухх-ты-ы! У-ухх! А-а!
Это было так вкусно, что Матвею тоже захотелось выскочить на дождь, но Михайло заметил его и тотчас же степенно ушёл в амбар.
"Отец помирает!" - напомнил себе юноша, но, прислушавшись к своим чувствам, не нашёл в них ничего яснее желания быть около Палаги.
Дождь переставал, тучи остановились над городом и, озаряемые голубоватым блеском отдалённых молний, вздрагивали, отряхая на грязную землю последние, скупые капли. Каркала ворона, похваливая дождь.
Снова долго стучали железной щеколдой и пинками в калитку, а в амбаре глухо спорили:
– Иди, отпирай!
– Я попу отпирал.
– Попу-то и я бы отпер...
– Иди, Ван!
– Яким, иди ты!
Сухой, угловатый Яким вылез из амбара, поглядел на лужи, обошёл одну, другую и попал в самую середину третьей, да так уж прямо, не спеша и не обходя грязи, и дошёл до ворот.
Высокий человек в картузе с кокардой, в сером смешном казакине и полосатых штанах навыпуск, спросил:
– Здесь больной?
Яким подумал, потрогал свой пупок и ответил:
– Хозяин-от? Куда ж ему деваться? Ту-ут он, в горницах.
– Болван!
– просто сказал человек с кокардой. Матвей тоскливо вздохнул, чувствуя, что серые тесные облака всасывают его в свою гущу.
– Что?
– неожиданно спросил Пушкарь, подходя сзади, и, ударив Матвея по плечу, утешительно объяснил: - Ничего! Это - паларич. У нас был капитан Земель-Луков, так его на параде вот эдак-то хватило. Чебурах наземь и вчистую!
– Умер?
– спросил Матвей.
– А как же? Обязательно умер!
– Тятя тоже умрёт?
– Чудак!
– усмехнулся солдат, поглядывая в сторону.
– И он, и я, и ты - на то живём! Дело сделал и - вытягивай ходилки!
Помолчав, Матвей сказал укоризненно и тихо:
– Избил он Палагу-то.
– Н-да, видать, попало ей!
– согласился Пушкарь.- Нельзя, жалко ему! Ревностный он, старый бес, до баб! Обидно рыжему козлу!
Солдат неприятно сморщился, плюнул и старательно растёр плевок ногой, а потом ласково добавил:
– Ничего, она хрюшка здоровенная!
Оглянувшись, Матвей шёпотом спросил:
– Тебе жалко тятю-то?
– Привык я!
– сказал Пушкарь, вздыхая.
– Мы с ним ничего, дружно жили. Уважались оба. Дружба с человеком - это, брат, не гриб, в лесу не найдёшь, это, брат, - в сердце растёт!
И ушёл, поднимая ноги высоко, как журавль, ставя их в грязь твёрдо и шумно.
Матвей остался в сенях, соображая:
"Говорит нехорошо про отца, плюёт. А жалеет..."
Снова явилась Палага и, виновато улыбаясь, сказала:
– Не могу больше стоять на ногах...
Он отвёл её в свою горницу и, когда она легла на постель, заведя глаза под лоб, уныло отошёл от неё, отодвинутый знакомым ему, солоноватым тёплым запахом, - так пахло от избитого Савки.
– Не надо бы мне ложиться у тебя, - бормотала она.
– Растоптал он, раздавил, видно, внутри-то у меня.
Матвей взглянул на неё и вдруг со страшной ясностью понял, что она умрёт, об этом говорило её лицо, не по-человечески бледное, ввалившиеся глаза и синие, точно оклеенные чем-то, губы.
Он молча ткнулся головой в грудь ей. Палага застонала и, облизывая губы сухим языком, едва слышно попросила:
– Сними головку-то, - дышать мне тяжко...
Потом сын стоял рядом с Пушкарём у постели отца; больной дёргал его за руку и, сверкая зелёным глазом, силился сказать какие-то слова.
– Пу... пуш...
Солдат тыкал себя пальцем в грудь, спрашивая:
– Я, что ли?
– Ма...
– Матвей? Чтобы мне его наблюдать - так, что ли? Ну, это я знаю! Ты, Савёл, об этом - ни-ни...
Но старик махал рукою и шипел:
– Ах-хи-и... Паш... аш... мо... мо-о...
– Ну, да!
– сказал Пушкарь.
– Я знаю! Монастырь.
Старик отталкивал руку сына, хватался за сердце, мычал и шипел, тяжко ворочая языком, хлопал себя по бедру и снова цапал сына потными, толстыми пальцами.
Вся левая половина его тела точно стремилась оторваться от правой, спокойно смотревшей мёртвым глазом куда-то сквозь потолок. Матвею было страшно, но не жалко отца; перед ним в воздухе плавало белое, тающее лицо женщины. Голос старика напоминал ему шипение грибов, когда их жарят на сковороде.