Жизнь на Самоа
Шрифт:
«Как передать тебе ужасную весть, что мой любимый сын внезапно ушел от нас прошлым вечером? Еще в шесть часов он хорошо себя чувствовал, был голоден перед обедом и помогал Фэнни делать майонез. Вдруг он поднял обе руки к голове и сказал: „Какая боль!“, затем добавил: „У меня странный вид?“ Фэнни сказала „нет“, чтобы не пугать его, и проводила его в зал, усадив там в ближайшее кресло. Она позвала нас, и я прибежала в ту же минуту, но он потерял сознание, прежде чем я подошла к нему, и оставался в таком состоянии в течение двух часов, а в восемь часов десять минут его не стало.
Ллойд сразу же помчался за помощью и поразительно быстро привез двух врачей – одного с «Валлару» и второго, доктора Функа, из Апии, но мы уже сделали все, что было возможно, и они больше ничего не могли предложить.
Сейчас все они поднимаются на гору. Письма нужно отправить сегодня, и я едва понимаю, что пишу. Никто из нас еще по-настоящему не осознал случившегося и с каждым днем будет все больнее… Я чувствую себя совсем покинутой и не знаю, что делать…»
9 декабря «тетушка Мэгги» опять писала Джейн Бэлфур:
«Жизнь у нас точно остановилась со вторника, и никто не может ничем заняться. Только думаем о нашей утрате, которая становится все мучительнее по мере того, как мы начинаем смутно осознавать ее. Но по крайней мере никого не оплакивали так повсеместно, как моего возлюбленного сына… Подъем на гору Ваэа очень трудный, и многим он оказался не под силу. Гроб унесли за полчаса до того, как отправились приглашенные гости, потому что взбираться с ним было тяжким трудом, но нашлось много любящих рук – самоанцев, сменявших друг друга и готовых нести дорогого Туситалу к его последнему дому на их родной земле. Не жалея себя, они старались нести его на высоте плеч и как можно ровнее и торжественнее. Позади шли несколько самых близких друзей, которых мы пригласили. Когда они достигли вершины горы, гроб уж стоял рядом с могилой и был накрыт флагом, который развевался над нами в те счастливые дни на „Каско“.
Как только гроб был опущен, туда побросали венки и кресты, пока не закрыли его совсем. Тут наши домашние слуги забрали лопаты у «пришлых», которые рыли могилу. Ничьи руки, кроме тех, кто был прямой «семьей Туситалы», не должны были засыпать его гроб землей и оказать ему эту последнюю услугу. Мистер Кларк прочел отрывки из англиканской погребальной службы и молитву, написанную самим Льюисом, которую он читал на семейном молебне всего за вечер до своей смерти; а мистер Ньюэл произнес по-самоански речь, вызвавшую слезы у всех, кто ее понял. Молились тоже на этом языке, который так любил Льюис.
Я должна рассказать тебе странную вещь, которая случилась как раз перед его смертью. За день или два до этого Фэнни сказала нам, что знает, предчувствует: что-то ужасное случится с кем-то, кого мы любим, как она это объясняла – с одним из наших друзей. В понедельник она была из-за этого очень мрачная и расстроенная, и дорогой наш Лу изо всех сил старался развеселить ее. Он прочел ей главу из только что оконченной книги, разложил пару пасьянсов, чтобы заставить ее поглядеть, и, как я представляю себе, приготовление этого майонеза затеяли столько же ради нее, сколько для Льюиса. Достаточно странно, но оба они сходились в том, что эта ужасная вещь, которая должна случиться, не относится ни к одному из них! Вот до какой черты, но не дальше, может доходить наша интуиция, наше второе зрение…
Сосимо, личный слуга Льюиса, совсем безутешен; он держит комнату Туситалы в безукоризненном порядке, и, когда мы с Фэнни зашли туда сегодня утром, мы были растроганы, увидев в обоих стаканах на столе подле кровати красивые белые цветы».
16 декабря она пишет:
«Еще
Кроме домашней прислуги остались только наш старый друг Лафаэле, который смотрит за коровами и свиньями, Леуэло, помогающий Фэнни с огородом, и тонганец, у которого один глаз и вообще слабое здоровье. Совсем недавно Ллойд убеждал Льюиса уволить его, так как от него мало пользы, но Льюис ответил, что у тонганца нет дома, идти ему некуда, а он может ослепнуть совсем и что, покуда он сам в Ваилиме, там найдется место и для тонганца».
13 января 1895 г.:
«Мне кажется, я не писала тебе о замечании, сделанном доктором с „Валлару“, которое не дает мне покоя. Мы стояли вокруг дорогого Лу, Фэнни и я растирали ему руки водкой. Рукава рубашки были закатаны, и видна была худоба его рук. Кто-то упомянул о его книгах, а доктор А. сказал: „Как можно писать книги такими руками?“
Я обернулась и бросила ему с негодованием: «Он все свои книги написал такими руками!»
Мне кажется, я никогда еще с такой ужасной ясностью не представляла себе размеров борьбы, которую мое любимое дитя вело всю свою жизнь. В последние двадцать лет он писал примерно по тому в год, превозмогая слабость, которую большинство людей сочло бы достаточным оправданием для перехода на полную инвалидность, но он жил и любил жизнь, несмотря ни на что. Помнишь, много лет назад кто-то утешал его тем, что Бэлфуры с возрастом становятся крепче, а он ответил: «Да, но как раз когда я начну перерастать бэлфуровскую хрупкость, явится Немезида недолговечных Стивенсонов и поразит меня!» Его слова прятались в глубине моей памяти все эти годы, и ты видишь, так и сбылось».
Из всех писем с соболезнованиями, полученных Фэнни, быть может, лучшим, как бы данью не только Льюису, но и ей самой было письмо от Генри Джеймса:
«Дорогая моя Фэнни Стивенсон, что я могу сказать Вам, чтобы это не показалось жестоко неуместным или напрасным? Все это время мои мысли были подле всех вас, особенно Вас, Фэнни, и я хотел бы надеяться, что это нежное сочувствие дойдет до Вас, несмотря на даль. Никто не может вместо Вас осушить эту чашу. Вы ближе всех к боли, потому что были ближе всех к радости и славе. Но если для Вас не безразлично сознавать, что ни одной женщине не сочувствовали больше, что Ваше личное горе – это в то же время острое личное горе бесчисленных сердец, то знайте, дорогая моя Фэнни Стивенсон: все эти дни самый воздух был полон дружбы к Вам.
Я не в силах передать Вам, каким бедным и обветшалым кажется мне теперь весь мир, как моя жизнь сразу потеряла один из ближайших и сильнейших стимулов для своего продолжения, для попыток и дел, для планов и мечтаний о будущем.
То, что я хочу сказать, могло бы показаться не совсем деликатным по отношению к Вам, если бы я не знал, что в Вашем чувстве утраты нет узости и эгоизма. Но если думать только о нем, о его счастливой репутации, его очевидной большой удаче, все предстает в ином свете. То есть, на мой взгляд, он, сраженный внезапным ударом, точно от руки богов, в момент неомраченной славы, и в смерти оказался столь же счастливым, каким был во всем благодаря своему умственному складу. Даже принимая во внимание печальные стороны его насыщенной и богатой жизни, несомненно, что он был хозяином положения – всегда в самой гуще битвы, среди грома музыки, в расцвете своих сил и блеске таланта.