Жизнь на старой римской дороге
Шрифт:
Дзайник — это вылитый я, родись я девушкой: те же голубые глаза, черные брови и пушистые ресницы. Ей ничего не стоило вспылить, по она быстро отходила. Я так хорошо понимал ее.
Многим она казалась непонятной, загадочной, а для меня ее характер был прочитанной книгой. Все ее поступки, даже самые нелепые, мог бы совершить и я.
Как часто я вспоминаю тебя, синеглазая моя сестренка! И когда я тебя вспоминаю, в моей памяти всплывают родные картины: наш сад, крыша нашего дома, цветущая акация. Вспоминаются желтые осенние листья, которые ветер сгребал в кучу; крупные хлопья снега… Тебе было отдано последнее молоко нашей матери,
Кроме сестер моих, были и другие девушки, которые, ярко распустившись, благоухали на берегах моего детства.
Еще звенят в ушах их голоса, еще цветут их улыбки перед моими глазами. Они были веснами среди весен, цветами среди цветов.
Одна из них — Христина, с лицом цвета чистого застывшего меда, при встрече со мной вспыхивала вся, вспыхивала так, что, казалось, вот-вот сгорит. Маленькая, пухленькая, кругленькая, с руками тоже пухленькими, с ямочками.
Бывало, дерну ее за волосы, а она убежит и засмеется. До сих пор помню ее смех, он казался мне дивной песней.
Убежав от меня, Христина мчалась по дорожкам сада, взбегала на веранду дома, распахивала окна и заливалась смехом.
Христина была как звездочка, сошедшая с неба.
— Спустись, — кричал я ей снизу.
— Не спущусь, дергаешь за волосы.
— Не буду, иди.
Она спускается в сад. Я отхожу к зарослям кустарника. Она следует за мной, Останавливается там, где никто нас не может видеть, даже если будет подглядывать с неба, — в самой гуще зарослей, Христина мне кажется лампадой, зажженной чьей-то невидимой рукой.
Подхожу к ней.
Она опускает глаза.
Сердце колотится, вот-вот вырвется из груди. Беру ее за волосы.
— Дернуть?
— Дергай.
— Я не буду дергать тебя за волосы, — говорю ей шепотом и подношу ее косы к своим губам.
О, этот запах ее волос! Он словно исходил из чашечек всех цветов весны.
Я беру ее за руки, глаза ее загораются, и она снова убегает.
И — нет лампады в гуще зарослей.
Звездочка, сошедшая с неба, звезда моя, Христина, — я помню тебя.
С Вероной я виделся раз в год. Мы были обручены еще с колыбели, и, может быть, потому она смущалась при встрече со мной. Верона, маленькая и быстрая девочка, я помню твои жемчужные зубки, ямочку на подбородке и красивые руки. Помню твой лоб — высокий и чистый.
Я слышал, небо обрушилось на твои чудесные сады…
Помню Ребекку, мою двоюродную сестру. Рослая, крепкая и бойкая, она была девушкой умной и поэтичной, голубизна ее огромных глаз была столь беспредельна, что ее с лихвой бы хватило, чтоб восстановить весь обрушившийся небосвод. А небосвод обрушился-таки на белые, еще нераспустившиеся лилии ее жизни. Увезли Ребекку в аравийские пустыни, накололи на светлом ее лбу и щеках родинки… [19]
19
То есть ее отдали в наложницы.
Сестра, преклоняюсь перед ужасной судьбой твоей…
Прими эти слезы брата.
Наша улица — часть
Для нас Багдад и вправду был краем света. Из наших мест только один человек побывал там, и когда он возвратился, встречать его вышел чуть ли не весь город.
— Подумать только — человек до Багдада дошел и назад воротился!..
Когда же я стал изучать историю Греции и Рима и впервые прочел о нашествиях эллинов на Восток, о персидских войнах, о Ксерксе, об Александре, о Юлии Цезаре, о дорогах, проложенных римлянами, — нашу улицу я полюбил еще больше.
Мне казалось, что я вижу, как проходят перед нашим домом греческие и римские легионы, персидские войска…
Давно, еще в школе, рассказывая о каком-то походе, я умудрился провести эти войска по нашей улице, а мой учитель только улыбнулся и не исправил меня.
Улица, на которой мы жили, была в то же время дорогой, связывающей наш город с другими городами и селами. Во все времена года, каждое утро по нашей улице проходили вереницы людей из Старого города и окрестных сел: лавочники, торговавшие на базаре, ремесленники, батраки. И каждый вечер те же люди возвращались по нашей улице в Старый город и в села.
Был среди них и учитель математики городской школы.
Отличался он от них тем, что белый воротник его сорочки всегда был накрахмален, и тем еще, что ездил он на белом осле. Причем, вид у осла был куда солиднее, чем у седока. Осел отличался дурной привычкой: по утрам он издавал жалобный рев прямо у наших ворот, отчего вся улица просыпалась и крестилась. По этому реву сверяли часы. Те же, кто не имел их, возмущались:
— На «общественном» осле разъезжает, ему-то что!
Однажды в нашем доме состоялось собрание, на котором присутствовал и учитель математики. Председательствовал Никогос-ага. Как только математик вошел в комнату, слуга отвел его осла в сад и привязал к дереву.
В течение всего собрания я стоял на пороге и ждал момента, когда кто-нибудь из попечительского совета скрутит цигарку, чтобы чиркнуть ему под нос спичкой, На собрании горячо обсуждался вопрос о повышении жалованья математику. Математик настаивал на этом, а попечительство единодушно не соглашалось.
Учитель жил в деревне и не хотел переезжать в город. А раз он живет в деревне и каждый день ездит в город, то, понятно, у него лишние расходы.
Наконец один из попечителей, чьи усы загибались за уши и терялись в волосах на затылке, хриплым голосом сказал:
— Парон варжапет [20] , разве мало вам осла?
Не успел математик раскрыть рот, как осел в саду заревел, заревел так, что все стекла в окнах задребезжали.
Математик повернулся к попечителю с длинными усами:
20
Парон варжапет — господин учитель (арм.).