Жизнь на старой римской дороге
Шрифт:
Дома хлеб с луком я не то чтобы с аппетитом, даже насильно проглотить не мог. Я пробовал себе смастерить горн и наковальню, но из этого ничего не получилось.
Теперь, когда я вспоминаю нашу улицу, перед мысленным взором встают друзья детства — собаки. Я всегда чувствовал их бескорыстную любовь к себе.
Свора собак была моей армией. И сейчас, если кто-нибудь грубо обращается с собакой, сердце мое сжимается.
На всех собаках и оставлял следы своей привязанности к ним. Например, я обрубил им хвосты:
Они любили меня, и эта любовь была особенной; искренней, нетребовательной, всепрощающей. Я бил моих друзей, они визжали от боли, но через несколько минут снова льнули ко мне, лизали мне ноги, те самые, что причинили им боль.
Такова настоящая привязанность, именуемая собачьей.
Я проходил по старой римской дороге, сопровождаемый собаками — моей армией. Одни бежали впереди меня, другие — рядом, но главные силы моей армии держались позади. Каждую из них я знал по имени, знал, когда она появилась на свет, помнил даже ее родословную: прадеда, деда, отца. Я помнил, а собаки, будучи собаками, забывали даже самых близких — отца и мать, братьев и особенно сестер — и грызлись между собой, кусались. Пес Ало спутался со своей сестрой, и она родила щенят.
Друзья мои знали, когда я выхожу из школы: они выстраивались у дверей, встречали меня и провожали домой.
На тополе в нашем саду, стройном и высоком, как мраморный минарет во дворе исламской мечети, аист свил гнездо.
До тех пор, пока эта птица не возвращалась с юга в свое гнездо, для матери моей весна не наступала, и она никому не позволяла снимать зимнюю одежду. Но стоило нам завидеть аиста — мы влетали домой, сбрасывали с себя пальто, шапки и выбегали налегке во двор. На шум выходила мать.
— Кто разрешил вам снять пальто? — сердилась она, всплеснув руками.
— Длинноногий прилетел…
— Вот как!..
Чтобы убедиться в этом, мать поднималась на крышу. Аист высовывался из гнезда и стучал клювом. Она почему-то крестилась. Для нее было великим счастьем, что аист свил свое гнездо именно на нашем тополе. Со всеми другими крылатыми обитателями нашего сада мы имели право делать что угодно, даже разорять их гнезда, но аист был неприкосновенен. Впрочем, если кто и запустил бы камнем, все равно не достал бы до гнезда. Вскарабкаться на тополь, чтобы напугать аиста, тоже не имело смысла — не обратил бы внимания.
Однажды он не прилетел весной, и в дом пришла смерть. Конечно, совпадение было случайным, но мать верила в дурные приметы.
Случилось так, что аист не прилетел в свой срок еще раз.
Сжалось сердце матери.
— Смерть придет, — сказала она.
На всех членов семьи стала смотреть как-то особенно нежно, наверное, думала о каждом — не его ли черед?
Мы пытались рассеять ее тревогу.
— Пустое, мать, не бойся…
— Не пройдет и года — смерть придет, — повторяла она с глубокой верой.
И год еще не кончился, как смерть пришла. Она взяла отца за руки и увела туда, откуда возврата
Мать плакала и причитала:
— Я ведь знала, что так будет, — не прилетел длинноногий.
От зари до зари трудились на нашей земле батраки. Зимой и летом, когда бы ни вставало и когда бы ни заходило солнце, мы просыпались, завтракали, шли на работу, возвращались, ели и ложились спать в один и тот же час. Батраки же осуждены были работать от зари до зари.
И солнце было безжалостно к ним, оно немилосердно жгло им спины.
От зари до зари звенели их заступы, врезались в землю и отливали на солнце холодной синевой.
В полдень они «обедали», садились под тенистым деревом и ели лук с хлебом, иногда вареную картошку и очень редко вареные яйца. Когда хлеб не лез в горло, они спускались к ручью, жадно пили холодную воду и мозолистыми руками вытирали мокрые лица.
Под вечер, когда длинные тени от деревьев сливались с сумерками, спускавшимися на землю, они брали заступы, забрасывали за плечи котомки и шли домой.
На лицах, руках, босых ногах батраков усталость проступала так отчетливо, словно они были выкрашены этой усталостью, как краской.
Весь мир восторженно приветствует восход солнца, лишь батраки приветствуют закат, приветствуют темнокрылую ночь, потому что она несет им долгожданный отдых.
И когда я смотрел на их заступы, сложенные под стенкой, мне казалось, что и заступы устали и спят.
И мать моя, такая добрая, не думала о наших батраках: женщина, которая каждое воскресенье приводила к себе нищих и садилась с ними обедать, которая помогала деньгами не одной семье и жалела, очень жалела всех голодающих, считала, что батраки должны начинать работу на заре и кончать ее на закате.
По субботам батраки выстраивались вдоль стены в ожидании платы за труд.
Получив, что им полагалось, они благодарили нас и расходились.
Еще не стемнело, горизонт пылает от заката, даже пыль на улице кажется розовой. Поредели прохожие, улица зевает, хочет спать, устала.
Домочадцы один за другим поднимаются на крышу, расстилают свои белоснежные постели, чтобы остудить их после дневного зноя.
В городе мир и тишина, перестали мычать коровы, потому что их подоили и оставили в покое.
— Помогите! Убивают… Скорей!..
Крик, полный страха и боли, ужасающий вопль. Это голос нашей соседки. Крик доносится из подвала противоположного дома.
Сбегаются соседи. Первым успевает мой старший брат. Он хватается за ветку дерева и, раскачавшись, спрыгивает с крыши прямо на улицу.
Я стою на крыше, дрожу всем телом, а наша соседка все кричит; «Помогите, скорей, убивают!..»
Чуть погодя мой старший брат вытаскивает из подвала двух юношей, держа одного за руку, другого за ворот. У одного изо рта течет кровь, волосы всклокочены, одежда изорвана. Они еще порываются вцепиться друг в друга, но могучие руки моего брата не дают им сойтись.