Жизнь начинается сегодня
Шрифт:
— Тут дело, может статься, уголовное! А, может, и самая вредная контра!.. Выходите, стало быть, товарищи, из конторы! Выметайтесь, живо!..
Глава третья
Влас прислал, наконец, письмо. На конверте, пятная марки, чернел штемпель ближайшего города. Долгожданное письмо стала читать Зинаида.
«Устроился я, уважаемые мои жена Марья Митревна и дети Зинаида и Филипп, в городу, —
Марья прослушала письмо от мужа, роняя слезы и вздыхая.
— Ничего-то он, однако, толком не пишет! — обидчиво заметила она, когда Зинаида прочла письмо до последней строчки и сложила его пополам. — Как, мол, устраивается, где и об нас что соображает, — ничего не пишет!
— Ворочался бы сюда! — сказала Зинаида. — Стал бы в коммуне работать...
— Не пойдет он...
Письмо было заботливо и бережно уложено в сундук. Туда, где Марья хранила свое самое заветное и ценное. И жизнь пошла попрежнему, так же, как и до письма.
Жизнь шла крадущимися, неровными шагами. Уж чернели пашни, готовые к весеннему севу, уже готова была земля, прогретая молодым и крепким теплом, творить и рожать. Уже хрупкой зеленью окрашивались кой-где прошлогодние травы. И в конторе коммуны по утрам стояла деловая сутолока, и Степан Петрович надрывался, покрикивая на коммунаров, медленно и взразвалку получавших распоряжения.
Коммуна размахнулась широко. Поля готовы были под сев и радовали, а кой-кого из коммунаров и пугали:
— Осилим ли? Как урожай снимать будем? Нехватит у нас сил! Да и с семенами плохо!...
— Хватит! Осилим!.. — настаивали передовые коммунары во главе со Степаном Петровичем. И вместе с ними кричал уверенно и Васька:
— Ешо так треханем, только дайся!
Пашни ширились, в конторе счетовод и помогавшая ему Феклуша подсчитывали гектары, составляли ведомости, учитывали, — а в столовой похлебка становилась все жиже и хлеб стали выдавать скупо, по-пайковому.
— Совсем, бать, отощаем! — сердились женщины. — С каждым днем все хуже да хуже!..
— Убоинки втору неделю не видывали! Все клецки, будь они неладны, да клецки!..
— Помяните, девоньки, еще плоше станет! Вот помяните!...
В коммуне устраивались летучие совещания, шли разъяснения. Коммунары шумели, но смирялись.
— Поддоржитесь, товарищи! — убеждали руководители. — Перевалим до осени, до урожаю — сыты будем, на ноги станем!
Однажды коммунары были взволнованы маленькою бедою. Скотницы, придя по утру к скоту, нашли хорошую корову истекающей кровью. Кто-то исколол ее ножом, и она, лежа на боку, тяжело умирала. Мужики прирезали корову, чтобы она не мучилась, а мясо сдали на кухню.
Когда коммунары ели в этот день вкусную мясную похлебку, в столовой волновался возбужденный и местами веселый говор.
Васька, громко чавкая и сопя, сказал соседям по столу:
— Поймать бы гада, кто исделал этую пакость! Всей бы камуной излупцовать его!
— Из кулаков кто-нибудь! Злобились, уело их, ну и пакостят!
— Корова-то Некипелихина ранее была. Кабы не знатье, што старуху Устинью в район увезли, — прямая дорожка до ейных рук в этом деле!...
— Окромя Некипелских имеются враги...
— Не мало их! — мотнул головою Васька и облизнул ложку.
Кто-то за соседним столом озорно засмеялся.
— Кака сволочь корову решила, не знаю, а вот похлебка скусная! Накормил каммуну неприятель! Тощать начали!..
Васька вылезал из-за стола. Услыхав эти слова, он подошел к говорившему, и пристально поглядел на него:
— Слова твои, парень, похабные, за такие слова рыло тебе своротить надо! У камуны добро портют, а ты надсмехаешься!..
Кругом поддержали Ваську, и шутник сжался и, виновато озираясь по сторонам, выскочил из столовой.
В конторе над происшествием долго ломали головы. Виновных трудно было найти. И потому, что их не было, а чуялось, что враг где-то совсем близко, вот тут рядом, было тревожно и неловко. Завхоз съездил в ближайшее село и привез оттуда милиционера. У милиционера был строгий и важный вид, и он долго бродил по скотному двору и оглядывал мирно жевавших коров. Уехал милиционер ни с чем. Только перед отъездом вызвал он к себе Марью и учинил ей небольшой, но строгий допрос. Марья вернулась с допроса рассерженная, гневная и немного обеспокоенная:
— Пытал он меня ни весть об чем! — пожаловалась она дочери. — Про Устинью все расспрашивал. А я, что ли, Устинью караулила? Да притом она увезенная! Путают только народ!
Письмо Власа ничего не сказало Марье о том, как уходил муж ее из деревни, о том, где бродил он до тех пор, пока попал в город, и о том, как Влас пришел, наконец, в этот город. Потому что Влас непривычен был писать о мытарствах и скитаньях. Непривычен был рассказывать о беспокойных, противоречивых и тягостных мыслях своих.
Поэтому до Марьи не дошло о днях и треволнениях мужа. Не дошло о пути, который проделал Влас от своей деревни до города.
У Власа не было ясного плана, когда он покидал хозяйство и семью. Его несло какою-то непреоборимой силою. Его гнало из деревни чувство обиды за разрушение, которое, как ему верилось и казалось, наступало на деревню с созданием коммуны. Раньше всего — уйти, чтоб глаза не видели гибель хозяйства, а потом уже думать о будущем, об устройстве жизни по-новому, — так чувствовал Влас, покидая деревню. И, подстегиваемый обидою, жадностью и горечью, пришел он в соседнюю деревню, к куму, попросился переночевать. Кум не удивился приходу Власа.