Жизнь Николая Клюева
Шрифт:
Оказавшаяся поблизости старушка «с коровой на веревке» рассказала, что в томскую тюрьму свозили арестантов со всей Западной Сибири. «Тюрьма была переполнена, и этапников до ночи держали во дворе под пулеметными вышками. К основной зоне к ограде кладбища примыкала вторая зона, где днем уголовники-малосрочники рыли глубокие ямы. Ночью новоприбывших выводили небольшими группами и расстреливали из наганов. Сваливали кучей, с узлами, мешками и чемоданами и зарывали».
(Должно быть, в ту последнюю ночь его и подняли по команде: «С вещами! На выход!»).
В начале 1970-х годов, завершает свой рассказ И.К. Морозов, он купил трехтомник Есенина и увидел точно такую же фотографию, «как и в могиле». Это были Есенин и Клюев.
Кто еще мог взять с собой в томскую тюрьму стихи
Через несколько месяцев в московскую квартиру Н.Ф. Садомовой зашли двое мужчин. Не представившись, сказали, что оказались в Москве случайно, проездом из Томска, и сообщили:
«Николай Алексеевич Клюев умер в Томской тюрьме».
Ничего не добавив, ушли.
А через двадцать с лишним месяцев из Новосибирска в Томск отправилось предписание (дата – 10 июля 1939 года):
«Начальнику Томского ГО НКВД
В вашем районе отбывает ссылку ссыльный Клюев Николай Алексеевич. Срок ссылки ссыльному Клюеву закончился 2/П 39 года, об освобождении его из ссылки никаких сообщений нет. В трехдневный срок сообщите в 1-й спецотдел НКВД, когда освобожден и куда выбыл. Если же ссыльный Клюев не освобожден, то немедленно освободить и выдать справку.
Зам. нач. 1-го спецотдела УНКВД НСО
ст. лейтенант госбезопасности Дасов
Пом. оперуполномоченного Лушпий».
Чем было вызвано столь заботливое внимание к ссыльному поэту, давно уже истлевшему в общей могиле, – до сих пор необъяснимо и странно. Одна из неразгаданных клюевских тайн.
Заключение
Кто же он был? Завершая книгу, мы видим, что на этот главный вопрос невозможно дать простой и ясный ответ. Своеобразие Клюева коренится в его многогранности. Как творческая личность он вобрал в себя целую эпоху российской жизни с ее пристрастиями, противоречиями, крайностями. Выходец из деревни, но не крестьянин. Человек религиозного склада и одновременно – радикально «левый» народник. Эрудит-книжник и страстный противник «культуры». Поэт, достигший высокого мастерства, и стилизатор, устремленный к фольклору и архаике. Все это, как и многое другое, совмещалось в Клюеве и по-разному проявлялось – то явственней, то слабей – в различные периоды его творческой жизни. Можно согласиться с отзывом Брюсова, раздраженно писавшего о Клюеве в 1920 году: «Полу-крестьянин, полу-интеллигент, полу-начетчик, полу-раскольник...»
Клюев хорошо сознавал эту свою многоликость, усугубленную его склонностью к игре, к перемене костюма. Порой он пытался разобраться в себе, отделить главное в себе самом от второстепенного, настоящее от фальшивого. «Я не смогу любить «немножко», – писал он Я.Л. Израилевичу, своему знакомому по «Бродячей собаке», – и Ваше «немножко полюбил», как будто не фальшивое, но и не настоящее – в нем есть «собачий воздух», но есть и что-то родимое мне – тому мне, который тоже «не настоящий». Какое бы было счастье, если бы Вы полюбили меня "настоящего"». Но угадать настоящего Клюева было не всегда просто. Он представал перед людьми в разнообразном обличье, охотно актерствовал, а главное – брал на себя определенные социальные роли, с коими впоследствии почти сроднился. «Многих я веселил в жизни – и за это плачусь изгнанием, одиночеством, слезами, лохмотьями, бездомьем и, быть может, гробовой доской, безымянной и затерянной», – каялся Клюев Н.Ф. Садомовой 22 февраля 1935 года. В.А. Мануйлов в одной из наших бесед (5 сентября 1976 года) проницательно заметил, что «Клюев играл самого себя, и роль эта была для него органической».
Актерство Клюева, его, так сказать, «бытовое стилизаторство» было вызвано, думается, не только его личными наклонностями; оно имело и общественные импульсы. Здесь чувствуется и протест «человека из народа», наделенного уязвленным социальным сознанием и повышенным самолюбием, и вызов, брошенный в лицо «господам», откровенная насмешка над ними. Аристократ «народного духа», каким хотел считать себя Клюев, возводивший свой род к самому Аввакуму, он тем самым как бы утверждал свое превосходство над подлинными аристократами (вроде Блока или А.Н. Толстого), имевшими за собой многовековую
Заложенное в поэте актерство, его стремление к позе и розыгрышу явно стимулировали стилизацию как метод творчества. Стилизация в искусстве естественно связана с необходимостью деформировать, скрывать свой настоящий голос. Она граничит с мистификацией и легко может обернуться подделкой. Стилизация, как указывает современный исследователь К.А. Долинин, предполагает наличие «авторского аналитического «лукавства»». Такого лукавства не был лишен и Клюев– – человек и писатель, чье искусство заключалось (хотя и не всегда и не полностью) в умении использовать другие (например, фольклорные) тексты, мотивы, образы. Иногда эта особенность в нем становилась явной, бросалась в глаза. «Лукавую» сущность Клюева угадывали и современники. «Ведь вот иногда в нем что-то словно ангельское, а иногда это просто хитрый мужичонка», – проницательно заметил Блок в 1913 году. Десять лет спустя о «хитрости» Клюева упоминает В.А. Рождественский: «Одни говорили – «истинная народность», другие улыбались недоверчиво, а тот, кто поближе присматривался к поэту, видел глубоко запрятанные хитрые карельские глазки, а в олонецком говорке на «о» чувствовал некоторую подчеркнутость деревни и дикарства».
Облик Клюева-стихотворца отражает в основных чертах его человеческую натуру. Этот облик неоднороден, неустойчив, подвижен. Собственно, Клюев не был последовательным стилизатором: его поэтическая манера, подверженная разнообразным влияниям, постоянно менялась. Клюев не сразу научился говорить «по-народному», а впоследствии он весьма отдалился от стилистики «Лесных былей» и «Песен из Заонежья». В течение долгих лет Клюев упорно искал свой собственный поэтический голос. Но искал его часто не в себе самом, а в иных, уже до него возникших художественных системах, одновременно черпая и в новейших литературных течениях (символизм, акмеизм, имажинизм). Не удивительно, что в разное время Клюева охватывали сомнения в правильности своего пути, в своем поэтическом таланте. Мучительно переживал он, особенно в начале 1920-х годов, крушение мифа о Клюеве – народном поэте. «Как поэт я уже давно, давно кончен», – эти горькие слова в письме к Есенину вырвались у Клюева в год появления «Львиного хлеба», содержащего истинные шедевры его поэзии (и притом далекие от какого бы то ни было стилизаторства!).
«Он был слишком уж стилизован, – говорил о Клюеве (в беседе с В.Д. Дувакиным) М.М. Бахтин. – Поэт был настоящий. Хотя у него много было и фальши, стилизации... ломания было много. Он, например, изображал из себя в тот последний период, когда я его знал, – изображал из себя человека, якобы совершенно чуждого городской интеллигентской культуре. <...> На самом деле, конечно, он... таковым не был, таковым он не был, да. Он был в достаточной степени и интеллигентным, и... начитанным человеком, начитанным. <...> Он так это все подделывался под простого крестьянина, он на эти темы, по-моему, даже и не разговаривал. Я спросил его, он сказал: "Нигде не учился. У народа учился, по книгам учился". Вот он мне так сказал».
Нельзя обойти вниманием важное и справедливое уточнение, которое делает Бахтин: «Настоящий поэт». Это, бесспорно, так. Однако «настоящим», «подлинным» Клюев бывал не всегда. Он не притворялся и сбрасывал с себя маску, видимо, лишь в творческие минуты, когда писал или читал стихи. Это замечали самые разные люди – суждения некоторых из них приведены в этой книге. «Только слушая Кл<юева>, чувствуешь всю органичность его поэзии, глубину ее» (П.Н. Медведев). «Мне хотелось изобразить его таким, каким он бывает в тот момент, когда читает, когда он больше всего похож на самого себя» (П.Д. Корин).