Жизнь прекрасна, братец мой
Шрифт:
— Да?!
— Ах ты черт побери… Как его поймали, не пишут… Ах ты черт побери…
ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ ЧЕРТОЧКА
На следующее утро, когда Ахмед проснулся, первое, о чем он подумал, был арест Керима. Он еще раз прочитал статью. Встал. Измаил, уходя, зажег лампу. Черт бы побрал эту водокачку. Босиком, в трусах и в майке, Ахмед пошел к шкафчику. Есть у меня температура, еще какая. Сунул руку под мышку. У меня температура. Сел на табуретку, прямо на одежду. Все тело ломит. Он захотел было заварить чай, но раздумал. А еще тошнит. Прислонился спиной к щербатой каменной стене. Ну вот, началось.
— Аннушка могла бы в тебя влюбиться, Петросян.
— И хорошо бы сделала.
— А ты в нее?
— А я — в нее. Но мы оба опоздали. Приехал один турок и встал между нами.
— Если хотите, я уйду.
— Что толку, что ты уйдешь? Разве мало мы, армяне, терпели от этих самых турок? Вы нас искромсали, как фарш.
— Меня же не было среди тех, кто вас кромсал.
— Не только тебя; если посмотреть в корень, то не было среди тех, кто нас убивал, и турецких крестьян. В этом вся правда.
— Резня армян — темное пятно на совести моего народа, — признался Ахмед.
Си-я-у примирительно сказал:
— У какой нации нет на совести таких вот темных пятен? Но разве английский народ колол нас штыками в Шанхае, разве он морил голодом индийцев?
Аннушка сказала:
— Теперь народам надо наконец взяться за голову. Убийцей моего отца был такой же русский, но он являлся офицером колчаковской армии, помещиком. Он знал, зачем убивает отца. А вот казаки! Должны ли мы простить казаков, которые убивали таких же крестьян, как они сами, только за то, что казаки — из народа?
Я ответил:
— Никто об этом не говорит.
Си-я-у сказал:
— Почитай, Аннушка, статью Ленина «Национальная гордость».
Аннушка ответила:
— Не беспокойся, я ее раньше тебя читала. Он там говорит, что ему стыдно, когда русских крестьян, одев в военную форму, отправляют уничтожать другие нации.
Петросян устало вздохнул:
— О чем вы все время спорите — вы же все говорите об одном и том же.
Аннушка ответила:
— Нет, не совсем об одном и том же.
Петросян, словно упав с неба, спросил:
— Ты когда-нибудь думала о смерти, Аннушка?
— Я ее видела. И не раз.
— Кто ж ее не видел? Я видел ее гораздо больше тебя. Я тебя спрашиваю, ты когда-нибудь о собственной смерти думала? Кто-нибудь из вас думал о смерти всерьез?
Вопрос
Си-я-у ответил:
— Я не думал. Я, конечно, знаю, что умру, хочу сказать, что не умирать — невозможно, а думать об этом — смысла нет. Но я не думал.
Аннушка сказала:
— Я думала. Когда мама умирала от тифа, я, сидя у ее постели, думала об этом. Кроме нас двоих в избе никого не было. Мы и смерть. Меня смерть тоже могла схватить и унести с собой. Я думала: она унесет меня, а обратно не принесет. Куда она меня унесет? В никуда. Я с пятнадцати лет не верю в Бога… Вот я и попыталась представить это «никуда».
Петросян, не скрывая интереса, спросил:
— И ты смогла представить это «никуда»?
— Нет. Ну а ты? То есть… Прости…
— За что ты извиняешься? Я думаю о смерти. Что для меня может быть естественнее? Нужно быть дураком, чтобы не думать о том, что может случиться очень скоро и что в корне изменит все, абсолютно все.
Он помолчал, а потом сказал:
— На завтрашнем вечере ты, Аннушка, будешь танцевать со мной самое меньшее пять раз.
Еще час мы проговорили о том о сем, обсудили Мейерхольда. Я сказал: «В Большом нужно устроить хлебный амбар». Аннушка была в ярости. «А в Малом — музей». Аннушка была готова вцепиться мне в лицо. Петросян, еле сдерживая смех, принял участие в нашем споре, в котором принял сначала Аннушкину сторону, потом — мою. Потом он встал. Мы проводили его до лестницы. Он уселся на перила, помахал нам рукой и, неожиданно пошатнувшись, соскользнул с четвертого этажа вниз. Аннушка вскрикнула. Перескакивая через несколько ступенек, мы бросились вниз. Внизу на каменном полу вестибюля, рядом с лестницей, лежал Петросян с разбитой головой.
Много дней спустя, когда однажды вечером Аннушка, я и Си-я-у возвращались с мейерхольдовского спектакля «Лес» (мы перестали ходить в театр, кино и в подобные места без Си-я-у), я сказал:
— Петросян покончил с собой.
— Нет! — воскликнула Аннушка так, будто я ее страшно оскорбил, и с ненавистью повторила: — Нет! Ты лжешь! Это был несчастный случай!
Я не ответил. Она взяла Си-я-у под руку. Они ушли вперед. Так мы шли некоторое время. Мы шли по бульвару по направлению к памятнику Тимирязеву — тогда этот памятник был моим любимым памятником в Москве. Аннушка оставила Си-я-у, подошла ко мне и плаксивым голосом спросила:
— Зачем ты так сказал? Ты себя ведешь как садист по отношению ко мне. Тебе нравится портить все самое лучшее, что во мне есть.
Я не понял, о чем она говорит. Промолчал. Притянул ее к себе, поцеловал. Си-я-у стоял поодаль, склонив голову, делал вид, что ищет что-то на земле, в темноте.
Я не уверен, что Петросян покончил с собой.
* * *
Все это — может быть, и не в таком порядке, но именно так — промелькнуло у меня в голове. Она, казалось, стала огромной, как из пены. Почему я вспомнил именно это, а не что-то другое? Не знаю.
Ахмед встал, проглотил сразу три таблетки аспирина. Начертил на двери двадцать третью черточку. Потом лег на койку.
Измаил, вернувшись, нашел Ахмеда лежавшим на кровати в поту, без сознания. Он подержал товарища за запястье. Есть температура. Пульс бьется часто-часто. На глаза ему попалась книга, корешок которой виднелся из-под газет. Он открыл книгу, почитал. Закрыл.
— Это ты, Измаил? — спросил Ахмед.
— Давай раздевайся, помогу.
— Я не болен бешенством, Измаил.