Жизнь прекрасна, братец мой
Шрифт:
Так вот, мать Измаила умерла как раз у ног этого надзирателя. В зале свиданий. За решеткой.
— Я тебе привезла долмы на оливковом масле, Измаил. Пока везла сюда из Манисы, она немного помялась, угости и эфенди-надзирателя, сынок, — сказала она. И внезапно рухнула к ногам надзирателя из Бурсы.
Нериман лежала дома с гриппом — ее первая болезнь, — поэтому бедная старушка пришла одна. Ее тело отправили в городскую больницу. Врачи сказали: «Остановка сердца». Теперь она уже шесть месяцев лежит на кладбище, которое виднеется за стенами тюрьмы, оставшимися со времен генуэзцев.
Измаил опять сидит на подоконнике в своей камере
— Теперь я стала по-настоящему матерью тебе.
О нападении Гитлера на Советский Союз Измаил узнал у себя в мастерской, когда ремонтировал приемник для главного прокурора. Приемник был марки «Филипс». Должно быть, у него от этой новости стал такой вид, что его напарник по мастерской, портной Рамиз, спросил:
— Что с тобой? Что случилось?
— Смерти своей жаждет, собака.
— Кто?
— Фюрер.
Вскоре новость разошлась по всей тюрьме, и все говорили:
— Амнистия, выходим на свободу!
Измаил пытается разобрать русскую речь, вслушивается в советские сводки в приемниках, которые он чинит и с починкой которых теперь все время затягивает. Вся пресса, анкарское радио — все болеют за немцев, не считая одной-двух газет вроде «Тан». Надзиратель из Бурсы больше не говорит Измаилу по вечерам: «Выиграет немец войну, давай не упрямься». Измаил обругал на чем свет стоит и его самого, и всю его родню. Надзиратель не решился вывести Измаила из камеры и избить его — как бы то ни было, этот заключенный чинит приемники даже губернатору, — но страшную злобу затаил. Если его дежурство приходится на день свидания, то он приходит и назло встает между двумя решетками, прямо между Измаилом и Нериман. Он так долго ковыряется в еде, которую приносит девушка, своим железным прутом, что кушанье становится несъедобным.
Измаил был поражен, узнав о том, что Красная Армия отступает. Он знал, что в мире нет сильнее армии, чем Красная. От вернувшихся из Москвы он слышал, как, словно дождь с неба, на Красную площадь во время парадов сыплются парашютисты. Он все время задавался вопросом: «Почему они не сыплются, как дождь с неба, в тылу немецкой армии?» Потом старался успокоить себя, говоря, что красные отступают специально, что это маневр. Он не верил тому, что Красная Армия теряет сотни тысяч пленных. Но иногда он задумывался: а что, если хотя бы половина цифр из немецких сводок — правда? И тогда он ощущал такую невыносимую боль, что старался больше не думать об этом.
Немцы очень близко подошли к Москве. Абидин Давер в газете «Джумхуриет» [45] писал, что «падение Москвы — это вопрос нескольких дней».
Измаил гуляет по балкончику без перил, который проходит перед их камерами. Через генуэзские стены виднеются заснеженные горы, заснеженные крыши домов. Тюремный двор тоже в снегу, Измаил взял с пола балкона горсть почерневшего снега. Ест его. Пытается представить себе Москву. Москву, о которой он слышал от Ахмеда, а затем от других; заснеженную Москву, несколько фотографий которой он
45
«Джумхуриет» («Республика») — одна из центральных ежедневных турецких газет.
Однажды Нериман пришла на свидание без Эмине.
— Меня уволили из школы.
— За что?
— По приказу министерства.
— Почему?
— Не расстраивайся, я займусь шитьем. Это еще лучше. У меня есть швейная машинка. Недавно в ней что-то сломалось, починишь.
— За что тебя выгнали с работы, а, братец?
— Примерно месяц, нет, полтора месяца назад учитель географии, бессовестный человек, начал приставать ко мне — я тебе до сих пор не говорила.
— Как это начал приставать? Это что еще такое?
— Ничего особенного, милый, просто он делал всякие намеки. И ведь у него жена есть, у бесстыдника. Сколько раз я ему отвечала как следует. Урод плешивый.
Измаила будто ударили в спину ножом. Урод плешивый, а пристает. В городишке полно и не плешивых. Молодая женщина, красивая женщина. Притом из Стамбула. Из Стамбула-то из Стамбула, да только муж в тюрьме, протяни руку да сорви с ветки.
Нериман рассказывает:
— В учительской шел разговор. Старший учитель…
— Он тоже приставал к тебе?
— Нет, милый… Ты что, думаешь, каждый на меня бросается?
— Почему бы и нет? Ты у меня красотка.
— Ты с ума сошел? За кого ты меня принимаешь?
— Ладно, ладно, а потом? Что — старший учитель?
— Он сказал, хорошо, что немцы устроили этим русским такую мясорубку. У коммунистов, сказал он, нет никакой семейной чести, твоя жена — моя жена, моя жена — твоя жена. А учитель по географии повернулся ко мне и говорит: «Нериман-ханым, ваш супруг тоже коммунист. Он тоже придерживается этого принципа?» Я вышла из себя и дала негодяю по морде.
— Хорошо сделала. Очень хорошо сделала. Очень хорошо. Молодчина ты, братец. Но почему ты до сих пор мне об этом не рассказывала?
— Чтобы ты не расстраивался по пустякам.
— И тебя уволили за то, что ты дала этому типу пощечину?
— Нет. За то, что якобы вела коммунистическую пропаганду. Старший учитель с учителем географии отправили в министерство донесение, написали: «Муж у нее коммунист, неоднократно судим, сидит в тюрьме». Остальные учителя восстали против такой несправедливости. Говорят: «Мы напишем коллективное прошение, добьемся правды». Но я теперь ни за что на свете не вернусь в школу. Займусь шитьем. Увидишь, буду зарабатывать гораздо больше.
В камере Измаила сидят тридцать человек. Пол — цементный. Вдоль стен тянутся очень широкие, высокие деревянные нары. Середина свободна. Справа на нарах, в главном углу, постель Сулейман-аги. Когда днем ее собирают и складывают все эти тюфяки, одеяла, подушки, то Сулейман-ага садится на свой молитвенный коврик, скрестив ноги, и до вечера перебирает четки и пьет чай или кофе с печурки, которую держит тут же, в камере. Ага — старейшина большой деревни в двух часах пути от городка. Сидит за подстрекательство к убийству. Он заставил своего пастуха убить одного из старейшин соседней деревни. Пастуха повесили. А агу осудили на пятнадцать лет.