Жизнь-река
Шрифт:
Мишу–лётчика на ниве боровлянской славы не на долго сменил вернувшийся из армии Лёнька Муравьёв. До призыва на военную службу этот бесшабашный парень прославился в Боровлянке тем, что, куражась, спьяну надевал чугун с кашей на голову матери. Имени, отчества неопрятной, растрёпанной женщины в деревне никто не знал. Все звали её Муравьихой. Каша часто была горячей, прилипала к нечёсаным волосам. Муравьиха не могла сразу стащить чугун с головы, выбегала из дому с воем, босиком неслась по улице.
Пришёл Лёнька из армии зимой. Комиссовали бедолагу по болезни. Какой–то фортель выкинул непутёвый
— Чудеса делает армия с нерадивым человеком. Кого хошь исправит, в люди выведет. Пора женить Лёньку. Хватит Муравьихе одной мыкаться, помощница ей нужна.
Сосватали Лёньке невесту одноглазую. На другом бельмо у неё было. Из Иркутска привезли суженую. Не из того большого и славного города, а из захудалой деревушки с таким громким названием. В семи километрах севернее нашей Боровлянки располагалась она. Сейчас, «спасибо» Хрущёву, на её месте бугры, поросшие крапивой, лебедой, полынью.
На свадьбе Лёнька сидел весёлый, гордился диагоналевой гимнастёркой и обнимал молчаливую, скромную девку, безграмотную, забитую беспросветной нищетой колхозной жизни. К ночи подгулявшие гости отправили жениха с невестой на брачное ложе, а сами продолжали горланить песни и пить за счастье молодых. Под утро из комнатушки в белой солдатской рубахе и в кальсонах выбежал несостоявшийся супруг. Глыкнул, не закусывая, стакан самогона и давай крушить всё подряд: тарелки с остатками винегрета и холодца, бить графины, опрокидывать столы, топтать, пинать, крушить, колотить, ломать, бросать, швырять.
— Лёня, Лёня! — орали пьяные, полусонные гости. — Ошалел? Перестань! Что творишь? Ты в своём уме?
Нет, не в своём уме был недавний щеголеватый солдат и вчерашний жених. Не сладилось у него ночью с молодухой… Домой, в Иркутск из пяти изб, укатила она вся в слезах.
И всё! Безнадёжно свихнулся парень. Ещё хуже, чем до армии безобразничать стал. Куролесил и вытворял в деревне всякие глупости. В графин председателя сельсовета Малинкина, хохмы ради, написал, а тот спозаранку, с похмелья, жаждой мучимый, не разобрал да и выпил. За хвосты быков связывал. Кур догола ощипывал и на улицу выпускал. Боровлянцы ахали:
— Совсем помешался Лёнька…Чокнутым сделался… Опять матери чугун на башку цеплял, стучал по нему ухватом и кричал: «На што мне без бабы жизня сдалась? Давай, подлюка старая, самогонки, а не то удавлюсь али утоплюсь!». До армии дурнем был, а сейчас и подавно… Да–ить евнухом сделали, проклятые. Как не беситься ему?
Спрятала Муравьиха бутыль самогона в дырявый валенок на русской печи. Лёнька всю избу перерыл, но нашёл–таки злополучную бутыль. Высосал её до дна, в Тогучин решил съездить, в больницу.
— К фершалу по мужеской части собрался, — судачили в деревне. — Да токмо иде воны ему яйцо возьмуть? У мертвеца рази у якого вырежуть… А як вживлять? Медицинска наука у нашем Тогучине ишо до такого уровня не дошла. К мериканцам ему надо. Те мужика могуть в бабу переделать. Тран… Тран–виньтикция называтца.
Не доехал Лёнька до Тогучина. По дороге поднялся в кузове, подошёл к борту машины, намереваясь малую нужду справить. На ногах и так еле стоял. А тут качнуло, подкинуло на ухабах. Перевалился несчастный горемыка через борт и головой под колесо угодил. Был Лёнька и нет его. Как и не было. Могила давно заросла травой, сравнялась с землёй, и уже ещё кого–нибудь в это место похоронили. И не вспомнит никто. А я помню. И покуда жива будет эта рукопись, то и Лёнька Муравьёв будет жить в ней. Не дружил парень с головой. А с дурня какой спрос? Прощает Бог блаженных. Простим и мы покойному страдальцу чудачества его неразумные.
Но нельзя в деревне без дурака. И потому ни с того, ни с сего «съехал чердак» у сорокалетнего рабочего скотного двора Толи Козлова. Большой это был оригинал! В каждом населённом пункте есть такой гражданин, про которого говорят: «Он с мухами в голове… Он с гусями…У него крыша потекла». При этом обязательно повертят пальцем у виска, пришлёпнут ладонью по лбу и усмехнутся: «Ну, что с него взять? Пыльным мешком прихлопнутый!».
Но Толя Козлов превзошёл и Мишу–лётчика, и Лёньку Муравьёва. Каждому встречному–поперечному Толя объявлял, что он — Ленин! Вот так, ни больше, ни меньше. А что мелочиться?!
Лысый, небритый боровлянский «Ленин» ходил в брезентовом плаще, накинутом на голое тело, в стоптанных сапогах с оторванными подмётками, подвязанными проволокой.
Утро боровлянского «Ленина» начиналось с обхода улиц и окраин села. Он махал руками, указывал перстами влево, вправо, как бы планируя, где и что посеять, построить, «разрушить до основанья, а затем…»
Наметив «планов громадьё и размахов шаги саженьи», Козлов—Ленин шёл за деревню, где у него были шалаш и пень. Совсем как у Владимира Ильича в Разливе! Чашки, приносимые сердобольной матерью, Толя после еды не мыл, а забрасывал в кусты.
— Ленин посуду не моет, — важно отвечал матери Толя, уговаривающей сына–дурня не зашвыривать в траву тарелки и ложки.
Толя приходил в сельмаг, закладывал руку за отворот плаща, прохаживался вдоль прилавка и с озабоченным видом интересовался:
— Как с продуктами, товарищи, хорошо?
— С продуктами, товарищ Ленин, хорошо. А вот без них плохо нам, — смеясь, отвечали сельчане и сокрушённо вздыхали:
— Бедный мужик… Совсем чиканулся…
А вскоре такой номер Толя Козлов отколол — вся деревня тот финт обсуждала и в толк взять не могла: как такое могло случиться? Чудес не бывает. Однако, Толя опроверг это утверждение напрочь. Здесь я и подошёл в своём рассказе к той самой любопытной истории, о которой долго не стихали в деревне самые различные толки. Перемывая кости Козлова—Ленина и так, и эдак, и не находя объяснение его выходке, боровлянцы диву давались и плечами пожимали: надо же!