Жизнь Шаляпина. Триумф
Шрифт:
– Да в чем суть прошения хора? – спросил Горький.
– Самое главное-то я позабыл сказать. Суть самая банальная – остро стоял вопрос об увеличении пенсии. Все говорили, что пенсия у хористов самая мизерная, об этом говорили не только сами хористы, но с ними соглашались и главные режиссеры, и учителя сцены, и хормейстеры, и капельмейстеры, но воз, как говорится, оставался на месте. Нужно было давно изменить закон о пенсиях, а на это никто не решался, ни Всеволожский, ни князь Волконский, все оставалось по-прежнему. Правда, Теляковский пытался кое-что сделать, так, в частности, в год увольнения всех без исключения хористов переводили в артисты третьего разряда, что давало возможность увеличить пенсию примерно рублей на двести. Но жизнь дорожает, ушедшие на пенсию хористы бедствуют, а ждущие увольнения на пенсию ужасно озабочены своим будущим положением в обществе. Вот и росло недовольство и всякие закулисные разговоры. А тут такой удобный случай: царь и царская семья, министры, дипломаты, то есть как раз такой случай, какой давно ждали. Я, естественно, что-то слышал от друзей, но слышал скорее о намерении хора объявить в крайнем случае забастовку. Но директор заявил, что в случае забастовки хора он закроет театр на неделю, на две, на месяц, наберет полный комплект хора и вновь приступит к работе. Такая твердость директора остановила хор, вроде бы все смирились с поражением, но только внешне. Подспудно же росло недовольство, обсуждали только форму протеста. И как только приехал на спектакль государь с семьей, они тут же договорились в антракте выйти на сцену и исполнить на коленях гимн. Об этом я, конечно, не знал, всецело
Тут Шаляпин не выдержал наплыва воспоминаний, которые так живы были в его душе, встал и в дальнейшем все разыгрывал в лицах, менял интонации, вздымал руки, крутил головой, лицо его ежесекундно менялось. Горький и Мария Федоровна успевали лишь следить за игрой, пытаясь лишь уловить смысл рассказываемого.
– Истомленные хористы, – и на лице Федора Ивановича возникло неподдельное томление, печаль проигрыша, – решили: если и после моей сцены не подымется занавес, значит, и опера ничего не стоит, и Шаляпин плохой актер; если же занавес подымется – выйти. После сцены галлюцинаций, после слов: «Господи, помилуй душу преступного царя Бориса», – Шаляпин вполголоса пропел последнюю фразу и вытер уставшее, поникшее как-то сразу свое лицо, – занавес опустился под невообразимый шум рукоплесканий и вызовов. Я вышел на сцену раскланяться… Потом еще и еще… Последний раз вышел и ушел к себе в уборную, довольный успехом и аплодисментами. Капельмейстер удалился, стали расходиться музыканты. И тут произошло что-то невообразимое. Мне рассказывали, кто-то крикнул из зала: «Гимн!» – несколько голосов поддержали этот призыв… При спущенном занавесе начали собираться хористы, и при неутихшем говоре зала начали петь гимн а капелла. Это вообще дело неслыханное: исполнение гимна без оркестра и при спущенном занавесе… Я только присел в своей уборной, как услышал нестройное пение гимна. Сначала я ничего не понял… Я никак не мог еще справиться с моим душевным состоянием победы над публикой. Ведь половина оперы прошла без единого хлопка, я разозлился, а когда я злой, я будто бы играю с большим подъемом, как говорят. Не знаю, может быть. Я был доволен тем, как сыграл последние сцены, доволен и аплодисментами, своими многочисленными выходами, ожившей публикой, собой… И вот, еле дыша от напряжения и усталости, как запаленная лошадь, я по знаку режиссера снова пошел на сцену и тут услышал звуки гимна, тем более я был обязан идти на сцену, таков был порядок в императорских театрах: артисты, присутствовавшие в театре, занятые или незанятые в спектакле, обязаны были присоединиться к хористам, исполняющим гимн… Я вошел в дверь терема и оказался на сцене. Увидев хор на коленях, я хотел повернуть обратно, озадаченный таким состоянием хористов и хористок, но тут же меня окликнули: «Куда вы?.. Что вы делаете?» Необыкновенное и неожиданное происшествие меня озадачило, оказалось сюрпризом. Снова повернулся к сцене, увидел растерянные, сумасшедшие лица хористов и хористок, артистов, участвовавших в спектакле. Я просто не знал, что делать, просто растерялся, когда увидел, что дверь терема, куда я только что вошел, отгорожена от меня толпой входящих хористов и тут же падающих на колени и начинавших петь гимн. Пели нестройно, спели один раз, начинали второй раз, я увидел торопившегося Коутса, оркестрантов… Сколько ж можно было так стоять? Уйти со сцены я не имел никакой физической возможности. Единственная дверь терема со сцены была законопачена народом, отовсюду неслись ко мне возгласы: «Федор Иванович, Федор Иванович, не уходите, не уходите» или что-то подобное, толком я не мог разобрать. Пение гимна не останавливалось, вступил оркестр… Несколько минут я постоял, возвышаясь, как пожарная каланча, над павшими на колени хористами и хористками… Я ошалел. Я даже подумал, что кто-то мстит мне за дирижеров, что хотят мне сделать что-то плохое, выставить меня на посмешище и что в театре сейчас начнется скандал, что это ловко придуманная интрига. Ведь постоянно ждешь каких-нибудь пакостей… И вообще, вообразил черт знает что, оторопел, совершенно растерялся, даже, может быть, испугался, потерял вполне способность спокойно размыслить, успел только оглянуться и увидеть кресло Бориса Годунова, еще не убранное. Слава Богу, подумал я, и шагнул к нему, опустившись на колено. Я чувствовал, что случилось нечто пакостное и пошлое, попал в западню. И пока гимн еще звучал дважды с оркестром, я успел осознать, что «сварился, как кур во щах».
Потрясенный и расстроенный происшедшим, ушел я к себе в уборную. Тотчас же вслед пришли несколько хористов, которых особенно тепло совсем недавно угощал обедом в ресторане, и попросили меня зайти к ним в уборную. Естественно, я догадывался, что они хотят мне рассказать о причинах случившегося. Как только я вошел, они запели мне «глубокие благодарности» с «многолетием», даже качали меня, а потом объяснили свой поступок: «Только вы, Федор Иванович, да царь можете спасти нас от тяжких притеснений дирекции». Но мне нужно было заканчивать спектакль, не до объяснений. И без того я вышел из образа, нарушил свое настроение игровое, попросил Теляковского прийти ко мне, и, когда он пришел, тоже рассерженный и подавленный случившимся, я заявил ему, что глубоко возмущен появлением хора в действии, где этот хор, по пьесе, не принимает участия, и что меня должны были предупредить, а не устраивать мне таких сюрпризов… Как мне прикажете сейчас продолжать такой спектакль? Но Теляковский, взволнованный и сконфуженный, ответил, что и он об этом ничего, в сущности, не знал, что для него это было таким же сюрпризом, как и для меня, и что он сам еще не знает, как к этому отнесутся вышестоящие власти. А через день при прощании он уже полнее объяснил мне все эти действия хора. Оказалось, что царь ни о чем не догадался, никто петицию ему не смог вручить, Теляковский тоже ему ни о чем не рассказал, напротив, царь принял все за чистую монету и дал указание официально оповестить о монархической манифестации благодарного императорского театра, просил поблагодарить хор за верноподданничество и прочая и прочая, как говорится. Теляковский тоже не захотел разыгрывать рыжего в цирке, который помогает закатывать ковер. Он пошел посоветоваться с министром, который тут же согласился, что делать вид ничего не понимающего глупо и наивно, но все-таки посоветовал: «Вы сами уж придумайте, как из этого глупого положения наименее глупым и легальным образом выйти». Теляковский передал слова государя через Тартакова, выразив при этом удивление, почему хор пел гимн на коленях и без оркестра. Государь очень высоко оценил спектакль, сказал, что давно не видал столь выдающегося исполнения, спросил Теляковского, благодарил ли он хор от имени государя. На этом бы все и закончилось, но министерство внутренних дел решило воспользоваться случаем и раздуло этот эпизод как верноподданническую демонстрацию благодарного народа своему государю императору. Газеты подхватили, еще больше раздули… Уже получалось, что хор и оркестр Мариинского театра во главе с Шаляпиным устроили величественную манифестацию, на коленях воспевая гимн. Некоторые газеты, живущие сенсациями, выпустили рисунки, где я, сложа на груди руки, впереди хора ревностно разеваю пасть, провозглашая «Боже, царя храни»… Тут уж и пошло! Кто во что горазд! Стали печатать какие-то, будто мною говоренные интервью и разговоры. В разговорах этих я яростно заявляю, что я, мол, мужик и не могу равнодушно видеть своего царя, прямо как только увижу его хоть издали,
– Но послушай, Федор, – вступился Горький за «писак-прилипал», – Амфитеатров и Дорошевич просто поверили официальным сообщениям об этой пресловутой патриотической манифестации.
– А расспросить? Подробнее узнать о спектакле, если уж сами не были, они что, не могли? Все стараются загрязнить мое имя! А все потому, что я получаю большие деньги, покупаю дома, имение, играю и проигрываю в Монте-Карло. А кто-нибудь знает, как они достаются, эти большие деньги? Каким трудом? Я чуть до самоубийства не дошел, читая в отчаянии то, что писали обо мне. Долго я молчал, глубоко переживая неожиданно свалившееся на меня горе. Но все же надеялся, что все сойдет, как уже не раз бывало. А тут все просто особачились. Как-то в Ницце столкнулся я с русскими молодцами, которые тут же на вокзале устроили мне обструкцию. Они сели в тот же поезд, скандалили, я их успокаивал, но все же они затеяли драку, но просчитались… Я их успокоил, надеюсь, надолго, особенно одному хорошо досталось, будет помнить, как нарушать мое спокойствие. – В голосе Шаляпина послышалось что-то древнее, разбойное, удалое.
– То ли ты, Федор, Стеньку Разина, то ли Василия Буслаева напоминаешь мне. Но страшновато с тобой столкнуться в поединке, – улыбаясь, сказал Горький. – Когда я получил твое первое письмо, я просто растерялся и удивился, поразило оно меня своей краткостью и простотой. Как же так, думаю, во всех газетах полоскают имя моего друга, почти полгода проходит со дня этого действительно пресловутого события, – теперь-то я вижу отчетливо всю искусственность раздутой газетчиками «демонстрации» верноподданничества, а ты помалкиваешь, более того, делаешь вид, что ничего не случилось и просишь меня о встрече. Прямо тебе скажу, мне стыдно было называть тебя своим другом. А что было делать? Чуть ли не каждый день мне твердят о твоих пакостных поступках, ты помалкиваешь, значит, тебе сказать нечего. А неужто ты не понимал, Федор, как такие слухи мучили меня? Ведь я-то понимал, что будь ты хоть какой гений, а тебе этого на Руси не простят и даже теперь, когда все разъяснится, долго еще будут помнить и попрекать тебя, хотя ты и вовсе ни в чем не виноват… Случайное стечение непреклонных обстоятельств… Сволочь, которая обычно тебя окружает, конечно, отнесется иначе, она тебя, конечно, полностью оправдывает, чтобы приблизиться к тебе. И мне было действительно жалко тебя, Федор, так как я почувствовал, что ты не осознаешь дрянности тобой совершенного, не чувствовал стыда за собою. Конечно, я и тогда далек был от мысли считать тебя холопом, вовсе не хотел включаться в хор тех, кто осуждал тебя. Сволочной народ, ты прав… Но как я переживал, читая все эти пакости про тебя, как страшно становится за страну, в которой, думал в то время я, даже лучшие люди ее лишены простого, даже скотам доступного чувства брезгливости. Если б ты, Федор, знал, как горько и позорно представить тебя, гения, прости меня за прямоту, на коленях пред мерзавцем, гнуснейшим из всех мерзавцев Европы. И как я рад, что все объяснилось… Я и раньше отбрасывал все это как бульварную стряпню, но потом возникнет: «А вдруг действительно брякнулся?» И так тошно мне становилось…
– Много раз я пробовал написать тебе, но волнение, которое испытывал всякий раз, было так велико, что я никак не мог уложить письма моего в такую же ясную форму, как если бы стал рассказывать все словами, как, допустим, сегодня. Тут мне и жест, и мимика, и стакан каприйского вина – все помогает выразить смысл происшествия, о котором хочу поведать. Я и хотел вам лично со всеми подробностями изложить тот драматический ход событий. Чепуха какая-то получилась… Если б ты знал, как огорошило меня твое письмо! Ты поверил всем этим негодяям, а не поверил в меня, который совершенно искренне верит в революцию, пытается помочь своими средствами приблизить час нашей общей свободы… Как все глупо получилось, Алекса… Если б я знал о твоих переживаниях…
– Ну ладно, ладно, все самое страшное позади, теперь я знаю, что делать…
Умиротворенный этими словами Федор Иванович выпил еще одни стаканчик каприйского вина и вышел погулять.
И жизнь на вилле «Серафина» пошла обычным путем… Гуляли, загорали, купались, пили вино, работали…
Мария Федоровна позировала художнику Бродскому. И в один из первых сеансов с радостью поделилась сокровенными думами:
– Вы договорились с Шаляпиным о портрете его? Я знаю, вы колебались, предлагать ли ему позировать вам, уж очень нашумел этот январский эпизод с «коленопреклонением»… Слава Богу, все разъяснилось, и у нас с Алексеем Максимовичем свалился камень, очень тяжело лежавший на душе… Федор Иванович все рассказал нам, все, как было… Сначала он был такой удрученный, измученный, признавался, что так страдал, что чуть до самоубийства не дошел… Так хорошо, что он приехал и все объяснил… Если б вы знали, Иосиф Израилевич, какая это крупная радость…
И застыла в избранной художником позе. Бродский сделал мазок, поглядел на Марию Федоровну и сказал:
– Да, я помню, как Алексей Максимович переживал, с каждым днем узнавая все новые и новые подробности об этом эпизоде. Все возмущался раболепством этого гениального артиста… Отказывался от встречи с ним…
– Федор Иванович основное высказал в письме, после которого мы с Горьким решили пригласить его на Капри, вот он и приехал.
– А вы можете мне рассказать, как все на самом деле происходило, а я расскажу своим друзьям и на Капри, и в России, – сказал Бродский, не прекращая ни на минуту своей работы.
– С удовольствием расскажу вам, а вы расскажите Николаю Евгеньевичу Буренину, которого что-то последние два дня не вижу… Шел парадный спектакль, публика держала себя натянуто, принимала все с ледяным равнодушием… В сущности, это была премьера «Бориса Годунова» в Мариинском театре. Федор Иванович возмутился этим равнодушием и в своих главных сценах «нажал педаль», как он выражается, играл особенно горячо и – победил, после сцены с Шуйским и с видением зал разразился наконец аплодисментами. Усталый, задыхаясь, весь в поту, с расстегнутым воротом, Шаляпин вышел кланяться. Декорация этого действия полукругом, с одной маленькой дверкой в глубине и без кулис. Откланялся он первый раз, стоит на сцене, еще не отдышался, смотрит – снова поднимают занавес. Снова кланяется, потом уходит к себе в уборную. Но снова вызывают. Он подходит к авансцене, кланяется, а потом с удивлением слышит, что какие-то голоса сзади нестройно запевают гимн. Дирижер ушел, оркестр сложил свои инструменты… А сзади него творится что-то непонятное и невообразимое. Вразброд выбегают хористы и хористки, толкаясь в узеньких дверях, падают на колени, у многих на глазах слезы… Шаляпин стал отступать, стараясь пройти к двери, а вслед ему несутся мольбы: «Не уходи, не бросай нас, помоги нам… Федор Иванович, не уходи!» И хватают за полы царской одежды его… Смотрит – в зале поднимаются зрители, торопливо вбегает капельмейстер, обязанный при исполнении гимна быть на своем месте в оркестре, засуетились оркестранты, рассаживаясь по своим местам… Шаляпин растерялся, не знал, куда податься, возвышаясь над хором, стоящим на коленях… Почувствовал, что происходит что-то нелепое и некрасивое, но тут он увидел «свое» царское кресло, шагнул к нему и опустился потихоньку на колено позади кресла Годунова. Ни государь не приходил на сцену, ни Шаляпина к государю не вызывали.
Тотчас же после этого действия Шаляпин вызвал к себе Теляковского и возмущенно спрашивал его, как мог хор выбегать на сцену в действии, в котором хор не участвует. Теляковский, бледный и расстроенный, говорит, что они, администрация, сами сильно испуганы тем, что последует за этим самовольным поступком хора, так как в императорском театре не смеет быть никаких неожиданностей. Хористы же, целуя руки Шаляпина, благодарили его за поддержку и пропели ему славу в своей уборной, пригласив его туда.