Жизнь Шаляпина. Триумф
Шрифт:
«Горький обещает обмануть бдительность Маркса, – Чехов вспомнил своего издателя, – и дать «Вишневый сад» в своем очередном сборнике, хорошо заплатить. Но откуда возьмутся семь тысяч, если за лист полторы тысячи, а в пьесе – всего три листа… Ах, деньги, деньги… Получим и непременно поедем с Ольгой за границу, может, тамошние врачи сделают что-то, хотя ясно, что там не чудодеи, а такие, как наши. Может, только что-то новенькое изобрели в методах лечения… Может, продлят… Так еще мало, в сущности, сделано, только ведь начал всерьез-то… Лет десять, не больше… И в такую стужу приехал сюда, в Москву, самоубийца, никакие шубы, самые теплые и распрекрасные, не спасут меня от обострения в легких. А все потому, что не хотел, чтобы испортили пьесу. Восхищаться-то все восхищаются, но, чувствую, не понимают ее, а потому делают с ней как Бог на душу положит, как говорится. И в Ялте пребывать невыносимо. Вот и выбор у меня, как у русского богатыря, остановившегося у трех дорог… А все началось с того, что Немирович рассказал о пьесе сотруднику редакции газеты «Новости» Николаю Эфросу, который тут же дал в своей газете информацию, настолько исказившую смысл пьесы, что ничего не оставалось делать, как возмутиться… Пусть
«Как все странно в этом мире, – думала Ольга Леонардовна, поглядывая изредка на хмурого, словно нахохлившаяся большая птица, мужа. – Все кричат почему-то о Горьком. Газеты, какие-то листовки, прокламации… О каждом его шаге пишут, а тут рядом с ними живет настоящий гений – и так, кисло-сладкие высказывания людей вроде Эфроса, которые тут же все переврут. А что Горький? Пусть «На дне» – интересная вещь, в Москве она прошла с успехом, но ведь в Петербурге провалилась, принимали очень неважно, пьеса не понравилась большинству, правда, первые два акта и мы все играли почему-то вразброд. Но видимо, были серьезные к тому причины. Надоедает, получается фальшиво. В третьем акте Андреева так орет, что в публике идут истерика за истерикой, а после этого вполне естественно кричат «Занавес!». Кому ж после этих криков хочется играть… Было ужасно слушать эти истерические выкрики Андреевой. Разве может кого-нибудь заразить такое кликушество… А может, я не права? И хорошо, что появился Горький со своими «Мещанами» и «На дне». Может, после этих пьес зрители раскусили наконец-то и «Дядю Ваню», и «Три сестры», ведь только в последние полгода чеховские пьесы принимают восторженно, все спектакли идут с неизменным и шумным успехом. А о «На дне» один из рецензентов вообще говорил как о тяжелой, безвкусной вещи, лишенной тени драматического действия, говорил как о наборе сцен без связи, без смысла и общей идеи. Говорили о пьесе Горького как о чисто искусственной головной вещи… Преувеличивали, конечно, недостатки, но насколько чеховские пьесы выше, глубже, общечеловечнее, что ли… Слава Богу, что так думаю про себя, а то могли бы меня обвинить в пристрастности, в необъективности, в зависти к чужой славе, да и вообще черт знает в чем… Главное сейчас – не испортить пьесу, создать спектакль, достойный гения Чехова. А пока что-то не ладится… Как тяжко ему смотреть на все эти наши репетиции, которые могут дать ему самое превратное представление о будущем спектакле. Он и так начинает падать духом. Признавался, что он как литератор, дескать, уже отжил и каждая фраза, какую он пишет, представляется ему никуда не годной и ни для чего не нужной, а тут еще эта незаладица со спектаклем… Нужно понять его настроение, как литератор он страшно нужен, особенно сейчас, нужен, чтобы отдыхать, чтоб люди помнили, что есть на свете поэзия, красота настоящая, чувства изящные, что есть души любящие, человечные, что жизнь велика и красива. А лиризм его? Каждая фраза его нужна, впереди он еще больше будет нужен, когда разберутся, поймут, прочувствуют все то, что вышло из его богатой души. Ведь каждый чеховский спектакль – это россыпь жемчуга перед публикой, это плетение чудесного кружева, кружева тончайшей психологии людской. Господи! Какая я эгоистка, я все время думаю о нем как о драматурге, как о писателе, я все время вспоминаю, как мне становится хорошо, когда я играю в его пьесах или читаю его сочинения,
Капустник закончился ко всеобщему удовольствию. Зрители хлопали и смеялись, радостно поглядывая друг на друга. На сцене возвышалась монументальная фигура Федора Шаляпина, принявшего посильное участие в этой буффонаде.
– Антонка! – тихо спросила Ольга Леонардовна. – Я тебя часто злила? Часто делала тебе неприятности? Прости, родной мой, золото мое, мне так стыдно каждый раз, когда я вспоминаю, как редко видимся мы с тобой… Какая я гадкая, Антон. И так желаю я тебе счастья и здоровья в Новом году, хочу всегда смотреть в твои добрые, лучистые глаза…
– Что с тобой, дусик мой милый? Ты опять за свое? Вместо того чтобы веселиться со всеми, смеяться, хохотать, ты опять терзала себя угрызениями совести, в чем совсем нет никакой нужды… Ай-я-яй! Актрисуля моя милая, моя бесподобная лошадка… Господь с тобой, я тебя очень люблю… Чувствую, что к нам с тобой пробирается Федор Шаляпин, поздравь его с талантливым дурачеством на этом милом капустнике…
– Антон Павлович, знаю, что у вас премьера – 17 января, я а у меня 16 января – бенефис, так что приглашаю на «Демона», впервые в этой роли буду выступать, билеты вам с Ольгой Леонардовной пришлю, – сказал Федор Иванович, действительно пробравшийся с Иолой Игнатьевной сквозь толпу друзей и знакомых к Чеховым. – Горький хвалил меня за капустник, а мне не нравится, не знаешь, как выступать в таком действе, а потому все время переигрываешь, чтобы посмешить, подурачиться…
– Горький, говорят, организовал свой театр, Федор Иванович?
– Да, на паях создали Общедоступный театр, уже идут спектакли, две недели назад открыли сезон «Царской невестой» Мея.
– Не пойму, зачем ему этот театр… У него своя жизнь, свое предназначение в жизни. Возможно, нижегородский театр, созданный им и его друзьями, как пайщиками, и будет жить как народный. Но ведь это только частность, Федор Иванович. А Горький попробует, понюхает и бросит. Да и кстати сказать, и народные театры, и народная литература – все это глупость, все это народная карамель. Надо не Гоголя опускать до народа, а народ поднимать к Гоголю.
– Максимыч, Антон, смешной, недавно как-то стал рассказывать о своей пьесе, которую надумывает.
– Это не о «Дачниках», Ольга Леонардовна? – спросил Шаляпин.
– Кажется, так он ее называл… Так вот… Будут фигурировать эти самые дачники, и всех ему почему-то хочется сделать кривыми, горбатыми и хромыми, то есть мужчин конечно. Я его уверяла, что этого не надо. Но он заупрямился. Нет, говорит, достанется всем мужьям в моей пьесе здорово, а женщины будут ходить суровые, как смотрители тюрьмы. Воображаю, как это будет хорошо и сколько понадобится в театре кривых и хромоногих, а главное, какое удовольствие получит публика от лицезрения этого паноптикума.
– А ты и поверила, Олюшка, – улыбался Чехов. – Ведь он же тебя разыгрывал, он испытывал твое чувство юмора, а ты и поддалась на этот розыгрыш. Эх ты, актрисуля…
– Ну как же? Перед этим он всерьез жаловался, что устал, хочется, говорит, сесть на крышу, за трубу, и посидеть спокойно…
Чехов и Шаляпин дружно захохотали, а Ольга Леонардовна чуть улыбнулась, догадавшись о том, что Горький действительно ее разыграл, обманув ее бдительность своим простодушием и наивным видом.
– Ольга Леонардовна и Антон Павлович! Так я жду вас на своем бенефисе 16 января…
– А мы вас, Иола Игнатьевна и Федор Иванович, 17 января – на премьере «Вишневого сада». Боюсь, правда, не получите вы настоящего художественного впечатления от пьесы. Загубит ее Станиславский, если еще не загубил… Столько нелепостей в спектакле…
Глава пятая
Демон
Праздник прошел, начались обычные напряженные будни. Уже 1 января – «Русалка». 2 января Шаляпин получил письмо: «Многоуважаемый Федор Иванович! Вчера, во время «Русалки», хотел лично поблагодарить Вас, но меня к Вам не пустили. Да, может быть, я и помешал бы Вам отдыхать. Наезжать же к Вам – боюсь побеспокоить. Поэтому пишу.
От всех нас, художественников, Ваших горячих друзей, спасибо за то, что так просто и сердечно провели с нами встречу Нового года, и давай нам Бог и в 1904 году быть связанными и общей любовью к прекрасному, и тесной дружбой. Ваш Вл. Немирович-Данченко».
Пришлось Федору Ивановичу пойти на эту крайнюю меру – не пускать во время антрактов к себе в уборную. Ведь столько друзей, никому нельзя отказать, сразу обиды и нарекания, а тут – никому, так уж редко-редко кому позволят строгие охранники, стоявшие у двери. Раньше можно было, а теперь все строже и строже становился Федор Иванович во время спектаклей, все ответственнее относился к тому, что происходило на сцене, а таких, как Немирович-Данченко, было все меньше в его окружении.
3 января пошел проводить в последний путь пианиста Леонида Максимова, ровесника, профессора Музыкально-драматического училища Московского филармонического общества, на кладбище Скорбященского монастыря. Проведали вместе с Иолой Игнатьевной могилку Игоря.
А 6 января – снова «Русалка», 8 января – «Лакме», 10 января принимает участие в концерте Русского музыкального общества под управлением Василия Ильича Сафонова в Большом зале консерватории. Концерт давно готовился, давно был запланирован и предназначен был «в пользу Фонда для вспомоществования вдовам и сиротам артистов-музыкантов в Москве». 13 января – «Фауст», прощальное выступление 46-летнего лирико-драматического тенора, давнего партнера, Лаврентия Дмитриевича Донского. Как тут откажешь…