Жизнь Шаляпина. Триумф
Шрифт:
Вошла Иола. Шаляпин вопросительно посмотрел на нее.
– Горький приехал, раздевается. С ним незнакомый мне молодой человек.
Шаляпин встал, шагнул к двери, а в нее уже входил Алексей Максимович. Обнялись.
– Вот познакомься, Федор Иванович, – сказал Горький, показывая на стоявшего сзади него изящно одетого молодого человека. – Александр Николаевич Тихонов, начинающий литератор и издатель с дипломом инженера. Сейчас много таких развелось, никто не хочет работать по специальности, Чехов не хочет быть врачом, Миролюбов – певцом, несмотря на прекрасные голосовые данные…
– Ну ты же знаешь про его болезнь. Стоит ему выйти на сцену, как…
– Знаю, знаю. Это медвежьей болезнью называется. Так вот… – И Горький сделал жест, как бы приглашающий познакомиться. И шагнул в сторону, открывая своего друга.
Шаляпин
– Ты уж прости меня, Алекса, я полежу немного, что-то уж больно волнуюсь. Как представлю себе, что нужно петь партию Демона, так и поджилки затрясутся, становится не по себе, жутко, а может, просто боюсь.
– Ты ж говорил, что вроде бы получается свежий образ, больше лермонтовский, чем рубинштейновский. С Альтани договорился?
– Договорился, но какой ценой… Если б ты знал, как трудно с этими формалистами, которые привыкли играть ноты, а ноты еще не музыка, никак не могли выдержать темпы, как мне бы хотелось. И утрачивался смысл музыки. Конечно, мелодия получалась, но всего нотами не изобразишь, играют, как метрономы. Ноты – это простая запись, которую нужно сделать музыкой, как хотел композитор. Долбил-долбил и Альтани, и Корещенке, ну, ты знаешь, это мой друг, профессор консерватории, композитор и вообще славный человек, а сыграть так, как я хочу, никак не может. А тут на днях опять не смогли выдержать мои темпы, ох и рассердился я, сам знаешь, что меня легко вывести из себя, как только я почувствую, что делают не так, как я хочу и могу. «Дитя, в объятиях твоих…» – запел я на репетиции, надеясь, что все поняли, что мне нужно. И опять – не то! Тут я не выдержал и прямо сказал: «Господа, вы – музыканты, вы – все профессора, и вы, дорогой маэстро, – это я Альтани, – прошу вас, дайте мне возможность подирижировать мои места в опере». И можешь себе представить, Альтани отдал палочку, которую я бестрепетно взял и стал дирижировать. Дерзость неслыханная, но что мне делать, если никак не могут понять, что я хочу… И пел полным голосом, дирижируя оркестром, а дирижер что-то отмечал в партитуре. Я пел и за себя, и за хор. И представляешь, получилось. А когда я пропел фразу «Волною шелковых кудрей», оркестр встал, музыканты закричали «Браво!» и сыграли мне туш. Не веришь? Спроси у Коровина.
Горький отрицательно махнул рукой.
– A-а, ты его не любишь, забыл…
– Признайся, побаивался, когда потребовал дирижерскую палочку?
– Конечно боялся: а вдруг Альтани возмутится, обидится, бросит палочку и уйдет. Они же все ученые и не любят, когда им подсказывают. А я просто хочу, чтобы меня поняли. И все… Как твои-то дела? Я о своих отчитался, теперь спою…
– Мотаюсь по стране, пока дозволяют. Сразу после празднования Нового года уехал в Нижний, там занимался нашим театром, слушал чтение Чириковым пьесы «Новая жизнь», интересная, но еще незрелая. Может, вместе с Тихомировым вытянут ее и поставят. Не знаю… Чувствую, что сам я накануне большой, упорной работы. С нетерпением жду дней, когда буду в состоянии начать. Уеду куда-нибудь в тихое местечко, может, в Финляндии буду работать. Замотался… Из Нижнего в Москву, из Москвы в Пензу, из Пензы опять в Москву, чтобы успеть на бенефис.
– Мотаешься все по тем же делам? – многозначительно произнес Федор Иванович, явно намекая на подпольную революционную деятельность своего друга.
Горький молча кивнул.
– Ну ладно, Федор, отдыхай, ведь мы к тебе на минутку, как говорится, вечером увидимся. Я ведь прямо с поезда к тебе. Тоже пойду отдохну.
– Ты тоже набирайся сил. После спектакля куда-нибудь поедем поужинать веселой компанией.
Александр Николаевич Тихонов-Серебров, молчаливый свидетель этого свидания, в книге «Время и люди» вспоминал: «Шаляпин лежал на просторной тахте – под стать его огромному росту – среди кучи разноцветных подушек, в пестром шелковом халате, на ногах туфли с загнутыми острыми носами. Шея закутана красным гарусным платком. Персидский ковер с тахты накинут на стену, на ней кривые сабли, ятаганы, пистолеты, шлемы и восточные музыкальные инструменты. Все вещи изукрашены золотыми насечками, перламутром, драгоценными камнями.
Распахнутый халат, широкие рукава обнажают богатырское тело с розовой нежной кожей…» Это некоторые бытовые подробности свидания.
А вот и разговор о творчестве и показ того, как предполагает Шаляпин играть свою роль Демона: «…С каждой ролью такая мука… Женщинам, поди, легче рожать… А сегодня – особенно. Впрочем, – ты ведь знаешь, – в первый раз пою Демона. Мой бенефис… В театре – вся Москва. Понимаешь ли – Демон!
Он по-театральному, полуоткрытой ладонью, простер руку.
– Лермонтов!.. Это потруднее Мефистофеля. Мефистофель – еще человек, а этот – вольный сын эфира… По земле ходить не умеет – летает! Понимаешь? Вот, погляди-ка…
Шаляпин привстал с тахты, сдернул с шеи платок, сделал какое-то неуловимое движение плечами, и я увидел чудо: вместо белобрысого вятича на разводах восточного ковра возникло жуткое существо из надземного мира: трагическое лицо с сумасшедшим изломом бровей, выпуклые глаза без зрачков, из них фосфорический свет, длинные, не по-человечески вывернутые в локтях руки надломились над головой, как два крыла… Сейчас поднимется и полетит…
Виденье мелькнуло и скрылось, оставив во мне чувство жути и озноба…»
– Ну ладно, приходите, в театре лучше разглядите, что я хочу сыграть в опере. Не верьте тем, кто кричит, что я Рубинштейна искалечил, дескать, партию Демона на два тона транспонирую… Чепуха… Спасибо, Алекса, что заглянул, у меня словно сил прибавилось, теперь-то уж я спою, всем чертям назло…
Друзья обнялись, как будто перед долгой разлукой.
– Господи, благослови! Буду собираться…
Громада Большого театра медленно заполнялась. В ложе номер
13 появились Горький, Леонид Андреев, Екатерина Павловна, Пятницкий, прибывший из Петербурга, Александр Тихонов-Серебров…
Горький и Андреев затеяли свой бесконечный разговор об издательских и литературных делах, вспоминали Чирикова, Вересаева, Телешова. А молодой Тихонов жадно всматривался в то, что происходило кругом, понимая, что на его глазах вершится история… Действительно, сюда стекалась вся Москва: в партере восседали важные чиновники с дамами, усыпанными бриллиантами, офицеры и генералы сверкали блестящими эполетами, а их дамы демонстрировали, как на выставке, такое разнообразие вечерних нарядов с кружевами, меховыми палантинами, горжетками, что глаза, как говорится, разбегались от такого богатства красок.
Пришли Дорошевич, Энгель, Старк, Кашкин и другие музыкальные критики и журналисты, обычно дающие отзывы о крупных событиях в театральной жизни России. Навострили свои перья и те, кто заранее был готов к провалу Шаляпина в этой необычной для него роли. Ну, если и не к провалу, то хотя бы к тому, чтобы чуточку одернуть загордившегося баловня судьбы… Ну какой он Демон, если на два тона транспонирует всю партию…
С радостью усаживался на свое место Михаил Васильевич Нестеров. Каждый раз, приезжая в Москву, он непременно бывал в театре и получал истинное наслаждение. Сколько нового, интересного, печального и смешного происходило в эти дни в Москве… Москва… Сколько в ней молодости, восприимчивости, даровитости, и как это все бьет в нос и желает высказаться… Ушли от передвижников семь его товарищей: Остроухов, Аполлинарий Васнецов, Первухин, Иванов, Степанов, Архипов, Виноградов… И ему предложили присоединиться к этим отважным молодцам, но он не стал спешить. Успеется, да и выставлять пока ничего и нигде не будет. А там видно будет… Слава Богу, что беда миновала русское художество, спасли Серова от неминуемой гибели, вовремя и успешно сделав ему операцию. Серов так нужен художеству. А как повезло с театрами… Билетов не достать, а он успел побывать в Художественном, посмотреть «Юлия Цезаря», яркую и смелую картину… «Не знаю, – думал Михаил Васильевич, глядя, как рассаживаются по своим местам запоздавшие зрители, – почему так остро спорят вокруг этой постановки, усматривают в ней что-то противоречащее замыслу Шекспира, я не ученый, не критик, мне не так уж важно знать, что четыреста лет тому назад хотел изобразить в своей пьесе гениальный автор, я простой смертный, да к тому же еще и художник, человек непосредственного чувства, и мне, право, наплевать, что думают те или иные критики об этой прекрасной постановке. Я вижу в трех первых действиях живой Рим, живого Цезаря, гениального человека, и ничего нет удивительного в том, что все, кто рядом с ним, кажутся рядовыми, простыми смертными. И ничего нет удивительного в том, что Качалов переигрывает Станиславского, показывая великую незаурядную личность своего героя, а Станиславский – всего лишь