Жизнь Шаляпина. Триумф
Шрифт:
Почему для Михаила Васильевича Нестерова 1904 год, по его словам, – год несчастий и всяческих бед, война с Японией, гибель кораблей, гибель Макарова и Верещагина, даровитейшего и благородного адмирала и славного художника, а старший врач «Петропавловска» просто был другом его юности. Почему Нестеров испытывает неизъяснимый ужас при известии об этом трагическом событии, нечто страшное входит в его сознание. Судьба посылает ужасные переживания России. И в связи с этим Нестеров отказывается от персональной выставки: «Война – дело серьезное, и не нам, художникам, теперь занимать собою внимание общества, да еще с такой выставкой, как предполагаемая моя, хотя и серьезная, но в то же время нарядная по внешности, по убранству своему, а у России – много и слез, и отчаяния, и самого тяжкого горя…»
Так думал, размышлял, переживал это время художник Нестеров. Так думало и высказывалось большинство тех, с кем приходилось общаться Федору Шаляпину.
Одновременно с этими вполне ясными, естественными и непонятными чувствами и переживаниями высказывались и такие мысли и суждения, которые резко осуждали войну с Японией, относили ее к захватническим, а потому не выражали никакого сочувствия ни царскому правительству, ни гибнущим на Дальнем Востоке…
Почему Горький всегда радуется, когда узнает, что в России произошло что-то плохое? Почему он накануне войны с Японией, узнав из прессы об ошибках в конструкции броненосца «Орел», сначала хохотал, по его словам, а потом ему стало
В тревожное и спутанное время нужно оперировать с точными принципами и мнениями – из них же первое: воюют правительства, а не народы, и воюют для упрочения своей власти, а не в интересах всей страны. Ну и пускай воюют. Бьют народ? А конечно! Его всегда били, бьют и будут бить, и это до поры, покуда он не научится уважать себя. А газетчиков я бы перевешал, разумеется, не на здешних соснах. Вот – сволочь! Как лгут, что говорят!..»
У Леонида Андреева тоже какая-то сумятица в душе. Вроде бы он согласен с Горьким, тоже высказывал иронические замечания относительно патриотических манифестаций, в которых участвовало так много «дураков и мерзавцев», а в их действиях уж слишком много было «зазывательного и граммофонного». Патриотические сцены, по его словам, были поставлены хоть и с претензиями, но из рук вон плохо… «Думаю, – сказал Андреев, – что интерес к войне, если не будет особенных осложнений, скоро ослабнет. Как-никак, а публика все же слишком культурна, чтобы долго отдаваться некультурным интересам. Конечно, публика «Новостей дня», которые сообщают сначала о пропаже серебра в ресторане «Эрмитаж», а потом тут же через день опровергают свое сообщение, публика, читающая бульварные кровавые романы, прилипнет к войне, но даже мещанину мало-мало обтесанному скоро приестся патриотизм и захочется Бальмонта… Я первый раз переживаю войну, и, в сущности, ужасно интересно. Человек не то обнажается, не то что-то привходит, но становится он другим и переоцениваются некоторые новые ценности и проясняются дремавшие понятия. Точно стояли без работы несколько станков и уже заржавели, а теперь приходится пускать их в ход. Что значит я русский? Огромный вопрос, и вовсе не так легко решается. Вот некоторые знакомые женщины хотят пойти на войну сестрами милосердия, спрашивают моего мнения, а я не могу им ответить со всей определенностью. За последние годы растоптали какие-то важные руководящие принципы государственной жизни; газетчики, революционеры, царские чиновники приняли в этом самое активное участие, и уже начинаешь стыдиться, что тебе больно, что наших бьют. И делать вид, как Горький, что воюют правительства, а не народы, тоже невозможно. Просто сказать «не мое дело» можно, но как ты будешь чувствовать себя после этого? Не загрызет ли совесть? Разум велит мне это сказать, а чувства протестуют: нет, раз Россия воюет, значит, и меня это касается, волнует, переживаю поражения как собственные. Тут я с Горьким не могу согласиться… Все это, Федор, смутно, сумбурно, но опять-таки интересно. Сначала, признаюсь тебе, я испытывал какие-то странные, противоречивые чувства, пускай, дескать, воюют, но потом никак не могу отрешиться от тех событий. Обычно сосредоточен на внутренней жизни, пытаешься разобраться в самом себе, жизнь посторонних людей чувствуешь меньше, она кажется недоступной для понимания и кажется вообще неподвижной… А тут сижу и как-то все по-иному воспринимается, вроде бы сижу за тем же столом, за таким же чистым листом бумаги, а видишь за тысячи верст широкое движение сотен тысяч, миллионов людей, их боевое снаряжение, пушки, интенданты, нехватка продовольствия, убитые, не успевают подвезти снаряды и ружья… Много страданий, мужества, огневой, стихийной жизни… Мир как представление исчезает, остается мир как воля. И земля стала меньше, компактнее. И все время перед глазами стоит картина: океан, снежная буря, валы, мрак и прорезает их японская миноноска. И стоит японец, офицер с японским лицом, умный, смелый, и направляет свой корабль против моих соотечественников… Грустно все это… Как бы не проиграть эту войну…»
Ну ладно. Горький категорически не хочет отравляться патриотизмом, считает, что патриотизм цветет только в газетах, а на улицах и в обществе – насмешки, война не популярна. Осуждает князя Трубецкого, который призвал земское собрание послать патриотическую телеграмму, как и те, кто освистал это предложение. Но почему патриотические чувства – это верноподданнические чувства? И почему выражать патриотические чувства – это бестактность, это, дескать, выражать чувство привязанности к престолу… Андреев сомневался…
Тревожно было на душе. Сейчас-то несколько успокоился народ, война вошла в быт и сознание, а то ведь сразу же после объявления войны на бирже поднялась паника. Люди сходили с ума. Народ кинулся в сберегательные кассы и вынимали свои вклады, опасаясь, естественно, пропажи своих вкладов. Да и как же не опасаться: в Финляндии – национальные волнения, послали туда войска; война с Японией сложилась неудачно – за разгромом эскадры потопили крейсер «Варяг», пятьсот человек команды, взорвали «Корейца», забрали в плен наш транспорт с двумя тысячами наших солдат и офицеров… Что все это значит? – как кол в душе стоял этот вопрос. И капельку стало яснее, когда услышал от одного знакомого жандармского офицера: «Дела, знаете ли, много: всё в манеж студентов и курсисток загоняем. Как же! Вместо того чтобы петь гимн, извините за выражение, они ходят и кричат: «Да здравствует Япония!» Закрыли несколько газет за антипатриотические выступления, в которых просто желали поражения своему государству, его ослабления, что могло бы повести к социальной революции и победе пролетариата во внутренней войне. Высказывали и такое предположение, что первые же успехи русского оружия в этой войне подтолкнут царских чиновников к расправе с оппозиционными партиями, без различия их направлений».
И действительно, министр юстиции в беседе с иностранными корреспондентами заявил, что в России есть 10–15 тысяч бунтовщиков, возбуждающих русское общество против порядка в стране. Если их сразу выслать куда-нибудь за окраину – страна успокоится, ручается в этом. Вот какой недалекий человек управляет юридической службой великой державы. Шаляпин бывал в таких городах, куда ссылали бунтовщиков, в Нижнем Новгороде например… Сколько там было ссыльных, и какую деятельность они развернули против так называемого порядка, над которым уже все смеются. Какие демонстрации устраивали эти ссыльные и местные их питомцы, требуя освободить Горького и других заключенных в тюрьму…
Горький, Горький… С ним хлопотно, а без него грустно, плаваешь, не зная ответов на вроде бы простейшие вопросы. Если был бы здесь, то под его напором и настойчивостью, с какой он всегда доказывал свою всегдашнюю правоту, Федор Иванович давно бы успокоился, зная, что и как ему думать по тому или иному спорному, противоречивому, сложнейшему вопросу. У Горького почти не было сомнений, он все просчитывал наперед, словно провидец-ясновидец, предугадывал события. Конечно, знал он очень много, называл всегда такие книги, о которых Федор Иванович даже и не слышал никогда, и он тут же в захватывающей форме, словно это криминальное приключение, рассказывал или об этой книге, или об авторе ее. Разве забудешь рассказ Горького о революционере Берви-Флеровском, с которым он познакомился лет одиннадцать тому назад?
Горький в то время жил в коммуне с такими же радикально настроенными, как и он сам, «поливал из ведрышка просвещения доброкачественными идейками», по его словам, сблизился с революционерами-марксистами. И вот в эту коммуну на Ново-Арсенальной улице в Тифлисе зашел к ним Берви-Флеровский, почтенный автор нескольких нашумевших в свое время книг, а в январе 1892 года – служащий железнодорожного контроля в Тифлисе. По словам Горького, он тогда приехал из Костромы в Тифлис для получения паспорта, чтобы уехать за границу: более тридцати лет он подвергался преследованию со стороны царских чиновников, не выпускавших его ни на минуту из-под своей опеки. И за что? За то, что поддержал тверских дворян, которые «почтительно верноподданнически обращали внимание императора Александра Второго на некоторые упущения в его манифесте об освобождении крестьян от крепостной зависимости», призывали его быть более последовательным в своей реформаторской деятельности; тверское дворянство готово отказаться от своих сословных привилегий, за полное уничтожение сословного антагонизма, это оно предлагало созвать совещание, в котором приняли бы участие выборные от всего народа без различия сословий. Тринадцать мировых посредников из той же Тверской губернии, ссылаясь на решение Дворянского собрания, отказались выполнять Положение 19 февраля 1861 года об освобождении крестьян, в своих решениях и действиях они будут опираться на собственные убеждения и совесть, исполнять же императорское Положение 19 февраля они признают противным общественному благу. Среди этих мировых посредников были братья Бакунины. Правительствующий Сенат, рассмотрев действия мировых посредников, осудил их за составление и распространение заявления, в котором содержались недозволенные суждения о постановлениях и действиях правительства, они получили по два года заключения в «смирительном доме» и лишены «некоторых особенных прав и преимуществ». Государь император в честь тезоименитства государыни соизволил освободить арестованных от заключения, но лишение «некоторых особенных прав и преимуществ» осталось в силе. Это была тяжелая кара для сторонников политической свободы, которым запрещалась общественная деятельность. Дворянство приумолкло. И лишь надворный советник Берви, сын профессора Казанского университета и сам выпускник этого университета «по юридическому факультету со степенью кандидата с особым отличием», чиновник особых поручений при департаменте министерства юстиции, выступил в защиту тринадцати мировых посредников, осмелившихся высказать свое несогласие с Положением от 19 февраля об освобождении крестьян. Они не совершили преступления, а их арестовали, судили, вынесли приговор, но освободили от заключения, лишив некоторых прав. Тверские дворяне исполнили свои прямые обязанности. Они открыто заявили о своих убеждениях и о своих мнениях относительно законов, которые им предстояло выполнять в качестве должностных лиц. Они не призывали крестьян к волнениям, а лишь высказывали то, что решило на своем собрании значительное число дворян. И судилище над ними – это оскорбление всего дворянства, попытка запугать и держать его в рабском унижении, в страхе заключения и ссылки, тем самым препятствуя им высказывать свои чувства и убеждения. В цивилизованном государстве, утверждал Берви, поступок тверских дворян мог бы повлечь за собою увольнение их от должности и ничего более. Берви просит императора оградить дворян от такого произвола, который унижает честь дворянского сословия. И если не будут устранены подобные гонения, то, обещает Берви, Россия пойдет по пути развития революционных идей. Он призывает императора вести Россию по пути мирного прогресса, любовь к революциям вышла из моды, стала пользоваться даже презрением… Любители революций – это как дотлевающие угли, посыпанные пеплом общественного мнения, они были обречены на естественную смерть. Но для этого необходимо предоставить гражданам России политические свободы, возможность свободно и беспрепятственно выражать свои мнения и убеждения. А что получается на деле? Стоило студентам там предъявить свои скромные требования об улучшении условий их жизни и учебы, как на них обрушились жандармы и солдаты, разогнавшие мирную демонстрацию. Стоило талантливому поэту и переводчику Михаилу Михайлову выступить за равноправие женщин, как началось его преследование, а уж когда написал обращение «К молодому поколению», как тут же его арестовали и отдали под суд. Все ожидали, что он будет прощен, потому что он лишь высказывал свое мнение. Но суд приговорил его к шести годам каторги и пожизненному поселению в Сибири. Значит, у правительства не хватало здравого смысла простить Михайлова, и тем самым оно увеличило число поклонников, окруживших поэта ореолом святого страдальца. Эта несправедливость снова возбудила в обществе мысли о необходимости революции, о необходимости насильственным путем добиваться прав и свобод личности. Ожесточение, месть, несправедливость по отношению к несчастному поэту сделали его мучеником, увеличили число его последователей, но никого не устрашили, как добивалось правительство. Но те, кто надеялся на мирный путь развития, разочаровались, потому что надеялись, что никаких гонений после великих реформ не должно быть. Берви, по словам Горького, обращал внимание правительства, что чем сильнее террор против инакомыслия, тем глубже и быстрее будут укореняться в сознании людей революционные симпатии и идеи крайней партии в обществе, тем быстрее будет увеличиваться число протестантов против существующего образа правления, если самая смелая часть общества, среди которых и тринадцать мировых посредников, и поэт Михайлов, и студенты, вышедшие с петицией, будет подвергаться преследованиям, то она, естественно, начнет симпатизировать революционным движениям, а это предвещает для России катастрофические несчастья. И призывал императора оградить дворян от произвола и в управлении следовать политике самовоздержания…
Шаляпин хорошо помнил, как Горький особо выделял эти слова, придавая им глубокий смысл.
Но правительство не послушало трезвые предостережения потомственного дворянина, надворного советника, чиновника особых поручений департамента министерства юстиции. Напротив, с этих пор началось открытое преследование. Сначала хотели предать его суду, но потом приняли решение освидетельствовать его умственные способности и отдали психиатрам. В итоге решили уволить из департамента за неосмотрительное участие в политическом движении, которое не соответствует «пользе службы».
Уволили, сослали в Астрахань и установили за ним наблюдение. Двадцать пять лет жандармерия опутывала талантливого публициста сетью своего шпионского наблюдения. Но все-таки ему удалось написать «Положение рабочего класса в России» под псевдонимом Н. Флеровский и «Азбуку социальных наук», а эту книгу выпустил вообще без авторства, псевдоним его уже чуткие жандармы быстро раскрыли. Эти книги Горький признавал лучшими для своего времени, они оказали мощное воздействие на молодую интеллигенцию 70-х годов. Берви-Флеровский талантливо и убедительно доказывал, приводя огромное число неопровержимых фактов, что существующий порядок вещей нуждается в коренной ломке.