Жизнь Шаляпина. Триумф
Шрифт:
– Выходит, антиправительственное направление – что-то вроде семейного недуга? – добродушно ухмыльнулся Горький, и морщинки побежали по лицу.
– Ненавижу барство, деспотизм… Ни по натуре, ни по характеру, ни по наклонностям я не способен быть ни хозяином, ни администратором, ни начальником. Ведь мне предлагали пять лет тому назад стать директором Публичной библиотеки, министр просвещения Боголепов вызывал меня и предложил этот пост сразу после смерти Бычкова, но я решительно отказался… Ни отличия, ни должности ничего не значат для меня, а вот то, что художники, собрав средства, издали мои сочинения и поставили при жизни мой мраморный бюст в библиотеке, лестно отозвались в своем адресе, поднесенном мне к семидесятилетию, обозвав и «маяком», и «светочем», и «руководителем» нашей художественной жизни в последние сорок – пятьдесят
– А что же сегодня?
– Жена Репина – светская дама, побоялся нарушить при ней барский этикет, – смущенно улыбнулся Стасов. – Мы еще с ней не так близко знакомы… Все-таки – тайный советник, один из высших генеральских чинов, если говорить военным языком. Но мне больше по душе демократические, а не аристократические порядки и в быту, и в поведении, и в одежде. Но есть и условности, ничего тут не поделаешь. А как бы хотелось сломать все эти условности, жить так, как хочется.
– Рабочий класс, социалисты и предлагают все переделать так, чтобы всем жилось как хочется, чтоб не было самодержавных порядков, чтоб рабочие были хозяевами на фабриках и заводах, крестьяне владели бы своей землей, писатели и художники, композиторы и критики высказывали бы, что накопилось на душе. – Горький резко откинул волосы назад. – А самодержцы развязали войну, убивают на полях сражений этих самых рабочих и крестьян да еще устраивают демонстрации патриотические. Ох, Владимир Васильевич, как противно вспоминать те жидкие манифестации людей, отравленных патриотизмом. Война явно не популярна, а в земском собрании князь Трубецкой предлагает послать государю телеграмму с выражением верноподданнических чувств, за что и был освистан, как говорят. Какая бестактность это предложение. Выражать чувство привязанности к престолу после того, что произошло в Кишиневе и Твери, после того как узнаешь, что японцы бьют нас и в лоб и по лбу, утопили крейсер «Варяг», взорвали «Корейца», проиграли сражение под Ляояном…
– Погибли адмирал Макаров и художник Верещагин при взрыве броненосца «Петропавловск», такая жалость…
– А вы видели, Владимир Васильевич, как бабы провожали своих мужиков на войну? Какой это ужас… Рев, стон, вой – ежедневно. Люди сходят с ума, вешаются, топятся, черт знает что происходит с людьми. И на войне тоже некоторые сильно заболевают психически, мне рассказывали те, кто с той войны возвратился недавно. То и дело оттуда доставляют сумасшедших, что объясняется климатом Маньчжурии и постоянным артиллерийским громом, не выдерживают. Ведь всем очевидно, что война неудачна для нас, каждый день приносит трагические подробности о наших потерях, о трудностях для армии бороться по уши в маньчжурской грязи, о неустанном отступлении. Плохо с обозами, с ранеными, с командованием. Пишут о том, что из армии выгнали швейцарских агентов за «невоздержанность языка», Англия же в это время уже пробралась в Лхассу и села на шею далай-ламе, а это нам дорого будет стоить впоследствии, очень дорого… Ибо теперь в руках Англии – духовный глава всех монгольских племен, в том числе и наших бурят… Очень грустно и больно, что мы участвуем в этой идиотской, несчастной, постыдной войне, какой-то дикий кошмар.
– Реформы грядут, Алексей Максимович! Так больше продолжаться не может, все об этом говорят, даже князь Мещерский, известный своим патриотизмом и верноподданностью, возвестил, что он, князь Мещерский, «32 года неустанно боролся с тиранией и ратовал за свободу».
– Да-a, читал, Владимир Васильевич, знаю… Такая сволочь! Такая трусливая дрянь! Может, реформы и будут, даже либеральные, и – это столь же несомненно – в грош ценой. Все это результаты испуга после убийства Плеве, подробностей этого события я не знаю…
– Подробности в газетах, кроме него, убит еще кучер, несколько тяжело ранены, человек пять легко, – с грустью произнес Стасов.
– И вот только после этого заговорили о манифесте с великими милостями. Рабочие давно выставляли в своих требованиях…
– Вот о рабочих, Алексей Максимович… Как они сейчас отличаются от рабочих, участвовавших в революции 1848 года. Наши нынешние люди вообще стоят выше тогдашних французских и во многом идут дальше, смелее и сильнее. И был ли когда-нибудь в 1848-м или во времена Парижской коммуны, во Франции, такой пролетариат и такой низший рабочий класс, какой у нас теперь существует? Кажется, ни-ни-ни…
Последние слова о революциях во Франции и нашем рабочем классе услышал Илья Репин, одиноко сидевший на ступеньках закрытой веранды и рисовавший женские фигурки, мелькавшие в саду. И тут же встал, освобождая дорогу на террасу, догадываясь, куда сейчас вознамерился повести дорогого гостя хозяин.
– Чувствую, – включился в разговор Репин, – что вы обсуждаете современное положение в России, возникающую драматическую ситуацию.
– Ну конечно, Илья Ефимович, разве могут оставить равнодушными такие события, война обострила противоречия, стон стоит, сплошное недовольство в рабочих массах. – В голосе Стасова слышалась горечь.
– Так вот, Алексей Максимович, лет двадцать тому назад, в Париже, мы побывали там, где расстреливали и потом похоронили коммунаров, Владимир Васильевич и я решили все это увидеть своими, как говорится, глазами, уж очень тяжко было на душе от тех трагических событий… Мы с Владимиром Васильевичем не пропускали ни одного собрания у социалистов, особенно поразила его молодая лектриса Юбертен-Оклер, страстно доказывавшая, что только республиканцы, социалисты, добившиеся власти, способны дать свободу художникам и писателям, и только народ, освободившийся от произвола властей, способен воспринимать это свободное искусство. Это нам было по душе. Правильно я рассуждаю, Владимир Васильевич? – У Репина было хорошее настроение в надежде, что сегодняшний праздник только начинается и что можно ждать еще большего: приезда Шаляпина и Глазунова. – На кладбище Пер-Лашез собралось много простого люда, некоторые приносили огромные букеты цветов. Публика все прибывала, и высокая стена сплошь украсилась цветами – краснела и краснела до красноты персидского ковра. Ну, тут художник заговорил во мне, несмотря на трагизм переживаемых минут, я вытащил свой дорожный альбом и зарисовал все эти сцены. Ораторы между тем говорили возвышенные речи, особенно много сменилось ораторов у могилы Луи-Огюста Бланки, участника всех революций во Франции, ораторы говорили, что если б он не сидел в это время в тюрьме, то он непременно был бы участником Парижской коммуны. Вспоминаете, Владимир Васильевич, то место, где вы набрались социалистических идей?
– Особенно отчетливо помню, Илья Ефимович, как синеблузников на ораторском возвышении сменяли извозчики в белых лакированных цилиндрах с кокардами сбоку и белых рединготах, которые только они и носили. А помните, Илья Ефимович, наше знакомство с Петром Лавровичем Лавровым, страшным человеком для правительства, оказавшимся таким интересным и милым человеком. Ведь именно он сочинил первые революционные песни и провозгласил: «Отречемся от старого мира…»
– А увидели мы добродушного, белого как лунь старика, любезного, приветливого собеседника.
– А помните, Илья Ефимович, как добродушно предупредил он вас, чтобы не садились вы около окна?
– Да, помню, хорошая подробность для Алексея Максимовича. Не садитесь, говорит, «ибо теперь ведь на нас наведены сверху бинокли, и я боюсь, чтобы вас не обеспокоили визитом, меня-то давно знают, а вами, конечно, заинтересуются…».
– Илья Ефимович! Алексей Максимович любезно согласился почитать что-нибудь свое, свеженькое. Вы не хотите к нам присоединиться?
– А вы слышали, Илья Ефимович, я читал вам свою поэму «Человек». Так что лучше погуляйте.
Столько простодушия и откровенности было в этих словах Горького, что Илья Ефимович действительно пошел к дамам и пригласил их прогуляться к озеру, а Стасов и Горький поднялись по ступенькам на закрытую террасу.
– Сам! Вы в оба смотрите, не прозевайте приезда гостей! Тут же позовите!
Только они устроились за небольшим столом, Горький уже начал читать поэму, как тихо, незаметно вошел фотограф и щелкнул. Эта фотография сохранилась как память о встрече двух замечательных русских богатырей.