Жизнь Шаляпина. Триумф
Шрифт:
– Терпеть не могу его «Человека», – резко прервал Шаляпина Константин Алексеевич. – Претенциозно и натужливо, совершенно согласен с Бурениным, который его отделал в «Новом времени», а твой Стасов ответил ему слабовато, потому что защищать-то нечего. Ты пойми, Федор, что он проповедует… «И только Мысль – подруга Человека, и только с ней всегда он неразлучен, и только пламя Мысли освещает пред ним препятствия его пути, загадки жизни, сумрак тайн природы и темный хаос в сердце у него…» А Любовь он воспринимает как коварные и пошлые уловки грязной чувственности, Надежду – как пугливое бессилие человека… Да что говорить-то о нем, не хочу, а старик Стасов действительно выживает из ума, что поддерживает такую чушь. Извини, Федор, Горький – твой друг, но истина для меня дороже… Так что прими меня таким, каков я есть… Вот вы меня вроде бы уговариваете вторгаться в сиюминутную жизнь, упрекаете за то, что я не подписываю ваши петиции, письма, не выхожу на демонстрации. И я ведь знаю, господа, что искусство
Столько страстной увлеченности и энергии послышалось в голосе Коровина, что Серов и Шаляпин удивленно переглянулись: откуда что и взялось в этом обычно спокойном и выдержанном человеке, ко многому относившемуся с юмором, добродушием и жизнелюбием.
– Ну что, господа ниспровергатели? А вы надеялись, что я вас поддержу в ваших вздорных попытках ниспровергать самодержавие или в ваших мальчишеских попытках исправить царя и правительство? Это не дело художника, повторяю, нужны картины, которые близки сердцу, на которые отзывается душа… В мастерской или на природе – вот где спасение художника от мира подлости, зла и несправедливости. Художник думает год, а делает красоту в течение дня. Правильно я говорю, Антон? – спросил Коровин.
Серов кивнул:
– С этим я согласен.
26 мая 1905 года Федор Шаляпин сообщает В. Теляковскому: «Сейчас из Ратухина втроем, я, Костя и Серов, едем в Переславль-Залесский – собираемся с Костенькой приехать в первых числах июня к Вам. Живем, слава богам, ничего себе, грустим о событиях – что-то Вы? Как Гурля Логиновна, здорова ли? Ужасно соскучился о всех Вас. Имение наше замечательное – хозяйствую вовсю, крашу крышу, копаю земляные лестницы на сходе к реке и вообще по хозяйству дошел до того, что самолично хочу выводить гусей и кур…»
В историко-художественном музее Переславля-Залесского сохранилась память о посещении Мастерами усадьбы-музея «Ботик» в деревне Веськово: «Вечная память величайшему монарху-работ-нику Петру Первому. Ф. Шаляпин, В. Серов, Конст. Коровин. Май. 28.1905 г.».
Глава пятая
Радостные ожидания
8 августа 1905 года в небольшом двухэтажном особняке в 3-м Зачатьевском переулке около Остоженки в зале, где стоял рояль, репетировал Федор Шаляпин, только что вернувшийся из дальних странствий и вновь отправляющийся на гастроли, на этот раз в Петербург. Он ходил по большому залу, вскидывал вверх руки, потом подходил к роялю, трогал клавиши, мурлыкал как бы про себя нужную ему мелодию, довольный звучанием, отходил от рояля. Проснувшись, он почувствовал, что усталость не прошла, по-прежнему давила на него какая-то непонятная сила, словно намереваясь его согнуть, скрутить какими-то неразрывными веревками. А ему так не хотелось быть связанным. Вот и заглянул сюда вроде бы для разминки… Полчаса работы восстановили его силы, вдохнули в него уверенность, и он почувствовал, как бремя, давившее на него, становится все легче и легче.
По широкой лестнице он спустился на первый этаж, вошел в столовую. И тут же, как по команде, появился слуга с подносом, на котором возвышался ворох газет, писем, телеграмм… Лениво перебирая этот ворох, Шаляпин с радостью увидел знакомый почерк на конверте, в нем лежала записка Горького с приглашением приехать в Художественный театр, где он будет читать новую пьесу, написанную в Петропавловской крепости. Всем можно отказать, действительно устал, намотался по Европе, но Алексе никогда, тем более давно не виделись, а он столько пережил за эти месяцы страданий и тревог…
Федор Иванович позавтракал, переоделся, на улице взял извозчика и быстро домчался от Зачатьевского до Художественного театра. Но как ни спешил, все равно опоздал: Горький уже читал свою пьесу. Шаляпин тихонько присел на первый попавшийся же стул, ругая себя за опоздание.
«Только начало августа, а труппа в полном сборе. Видно, правду говорил, что в театре наметился какой-то кризис, который пытаются преодолеть его вожди, вон они сидят, но и между ними, слышал, нет ладу», – подумал Федор Иванович, вслушиваясь в то, что читал Горький, сидевший за отдельным столиком.
– «…Ты ничего не знаешь, Павел…
Протасов. Нет, я знаю, я вижу! (В начале его речи на террасу выходят Елена и Мелания, обе взволнованные.) Я вижу, как растет и развивается жизнь, как она, уступая упорным исканиям мысли моей, раскрывает предо мною свои глубокие, чудесные тайны. Я вижу себя владыкой многого; я знаю, человек будет владыкой всего! Все, что растет, становится сложнее…»
«Странно, что Алекса передал новую пьесу художественникам, ведь год тому назад, когда он, обидевшись на критику, забрал своих «Дачников», казалось, что больше не переступит порог этого театра, – думал Шаляпин, кивая знакомым артистам, иногда поглядывавшим на него. – «Дачников» обругали все, дружно, и Немирович, объявивший, что пьеса неудачная, оставляет слушателя равнодушным, нет искренности и ясности мировоззрения, банальны некоторые персонажи, ординарны и плоски приемы… Особенно покоробило Алексу сравнение его с Вербицкой: художественные приемы в «Дачниках» не выше таланта какой-нибудь Вербицкой… Да, психанул мой милый Алекса, получив письмо Немировича, в котором он резко отозвался о пьесе, находя некоторые сцены вообще безвкусными, словно взятыми из газетных романов бульварных беллетристов. Кстати, и Ольга Леонардовна тоже резко отзывалась о «Дачниках», тяжело, дескать, бесформенно, длинно, непонятно, хаотично, сплошная хлесткая ругань, проповедь. Как же она сказала? Ах да: «Не чувствуешь ни жизни, ни людей». Тяжело было слушать пьесу, обидно за Горького. Такое чувство, точно у льва гриву общипали. Горький ведь хорош, пока он самобытен, стихиен, пока он рушит. Положим, и тут он оплевывает интеллигенцию, но наивно как-то. Есть отдельные места, интересные разговоры, но ведь из этого не слепишь пьесу… м-да-а, умные пошли у нас актрисы, в пух и прах разделают, не хуже критиков…»
Все это мелькнуло у Шаляпина как бы между прочим, непроизвольно, независимо от его желания и обстановки.
– «Страх смерти – вот что мешает людям быть смелыми, красивыми, свободными людьми! – читал Горький монолог Протасова, как потом узнал Шаляпин. – Он висит над ними черной тучей, покрывает землю тенями, из него рождаются призраки. Он заставляет их сбиваться в сторону с прямого пути к свободе, с широкой дороги опыта. Он побуждает их создавать поспешные уродливые догадки о смысле бытия, он пугает разум, и тогда мысль создает заблуждения! Но мы, мы, люди, дети солнца, светлого источника жизни, рожденные солнцем, мы победим темный страх смерти! Мы – дети солнца! Это оно горит в нашей крови, это оно рождает гордые, огненные мысли, освещая мрак наших недоумений, оно – океан энергии, красоты и опьяняющей душу радости!
Лиза (вскакивая). Павел, это хорошо! Дети солнца… Ведь и я?.. Ведь и я? Скорее, Павел, да? И я тоже?..»
Шаляпин слушал, пытаясь вникнуть в смысл происходящего. Но пропущенного уже не вернуть, а вот так без начала трудно понять характеры персонажей, которые представали перед ним. Лиза, Елена, Вагин, Протасов, Мелания, Чепурной… Опять разгорится самая настоящая баталия между актерами, актрисами, между вождями театра, если пьеса будет принята к постановке. А как же не принять ее, если в театре нет настоящих современных спектаклей, исследующих сиюминутные проблемы нашего бытия… А без этих проблем публику не завоюешь, она просто не придет, если со сцены не будут доноситься отзвуки их собственных настроений. Особенно агрессивна молодежь, студенты, курсистки… Могут вознести рядовой спектакль, лишь была бы сиюминутная злободневность; могут зашикать, если хоть чуть-чуть не потрафят им…
Глуховатым голосом Горький рассказывал о том, как современные ему люди не понимают друг друга; Протасов, увлеченный своими химическими опытами, не замечает, что каждый из его окружения несет в своей душе что-то трагическое; сестра Лиза до сих пор не может забыть, как на ее глазах пролилась кровь людская, она вспоминает, как в толпе расстрелянных у ее ног оказался юноша с разбитой головой, «он ползет куда-то, по щеке и шее у него льется кровь», никогда она не забудет его мутные глаза, открытый рот и зубы, окрашенные кровью, а там, где была пролита кровь, никогда не вырастут цветы, там растет только ненависть; чуткая душа ее не выносит грубого, резкого, когда она видит красное, в ее душе воскресает тоскливый ужас, и тотчас перед ее глазами встает эта озверевшая толпа, черные окровавленные лица, лужи теплой красной крови на песке; ветеринар Чепурной не понял, что Лиза не любит его, и, получив от нее отказ выйти за него замуж, повесился… И наконец, эта черная, страшная толпа на сцене, люди гонятся за доктором, которого обвинили в том, что он не может спасти людей от холеры… Этакий холерный бунт… Накинулись и на Протасова, увидев в нем «главного морилу», сбили его с ног, чуть не затоптали. А он, едва выбравшись из-под тел, накинувшихся на него и разбежавшихся в страхе, потому что Елена стреляла в толпу, упрямо повторяет: «Люди должны быть светлыми и яркими… как солнце…»