Жизнь в музыке от Москвы до Канады. Воспоминания солиста ансамбля «Мадригал»
Шрифт:
Билинкисы жили в великолепном, я бы сказал, барском доме, с чудным садом, просторной застекленной верандой и множеством комнат, которые в детстве казались мне огромными, а позже, после войны, когда уже юношей я приезжал в Умань и гостил в этом доме почти каждое лето, выглядели совсем не такими большими. Улица, на которой мы жили и по которой шли к Билинкисам от нашего дома, Садовая, позже улица Карла Маркса, если идти по ней прямо, никуда не сворачивая, вела в Софиевку, красу и гордость города. Софиевка это удивительный парк, раскинувшийся на площади около ста гектаров в южной части города.
Сооруженный в конце XVIII века в причудливой, неровной, холмистой долине реки Каменки, он представляет замечательную связь разных элементов: рельефа, воды, зеленых насаждений, архитектуры и скульптуры. Софиевка была построена за четыре года (1796–1800) по велению владельца земли, на которой она раскинулась, польского гетмана графа Феликса Потоцкого, и названа в честь его жены Софии. После смерти Феликса и Софии парк перешел во владение графа Александра Потоцкого, жившего постоянно
Моя память об этом сказочном парке восходит к раннему детству. Летом мы часто ходили в Софиевку, и я помню запахи и свет наших походов. Это были аромат и сияние лета из волшебной сказки, в которой я навсегда остался маленьким мальчиком. Наверное, многие детские впечатления смешались с более поздними, но когда после войны я снова попал в Софиевку, это было возвращение в знакомый, памятный, мой мир.
Вот наш путь туда, каким я его помню лет, думаю, с четырех-пяти, но, конечно, с наслоениями всех бесчисленных походов более позднего времени. Мы шли вниз по Садовой, мимо музыкальной школы, в которой я впоследствии учился, и, не сворачивая, пересекали поворот к дому Билинкисов. На подъеме дорога немного изгибалась, после чего начинался спуск к парку. Вот и вход. Главные ворота всегда поражали меня своими темно-красными башнями, портиками и позолоченными цветами, украшавшими черные прутья ограды решетки с золотыми остриями пик.
Из ворот – прямо в объятия Софиевки, на широченную каштановую аллею, усаженную столетними могучими деревьями. Мы идем под каштанами, нашему пути нет конца, и блики солнца играют тенями листвы на дороге из кирпичной крошки и на скамейках, поставленных вдоль нашего пути. Я всегда казался себе очень маленьким в этой аллее, и даже после войны, уже девятнадцатилетним и позже. Каким миром и защищенностью дышали деревья, какая прохлада приветствовала меня в самый жаркий день.
Мимо беседки Грибок, мимо Тарпейской скалы – к павильону Флоры, древнегреческой богини весны и цветов. Этот изящный павильон с белыми колоннами в дорическом стиле открывает вид на Нижний пруд, в центре которого из пасти свернувшейся змеи с шипением вырывается могучий фонтан. Его струя настолько высока, что ее можно увидеть практически из любой точки Софиевки. Змея и ее шипение не пугают меня, наверное, из-за своего безопасно далекого расстояния от нас. И дальше разворачиваются чудеса – Большой каскад, скала Бельведер и Камень смерти, Большой водопад, Грот Дианы, круглая Китайская беседка, мрачный Грот страха и сомнений, Долина гигантов, Мертвое озеро и река Стикс (которая всегда завораживала меня рассказами о том времени, когда по ней можно было под землей проделать путь к Большому водопаду), Амстердамский шлюз, Грот Венеры и Розовый павильон на Острове любви на Большом пруду. Вокруг некоторых сооружений складывались легенды, поражавшие мое воображение. Вот одна из них: под нависавшей скалой недалеко от Бельведера был каменный столик и две скамьи как бы для игры в карты. Каждый раз, когда мы бывали в Софиевке, я садился на скамью и представлял себе ужасную трагедию, разыгравшуюся здесь. Говорили, что за этим столиком граф Потоцкий проиграл в карты все свое состояние, включая Софиевку, а потом и любимую жену Софию. Я представлял себе сгорбленного Потоцкого, уходящего прочь от Софиевки, в воротах которой, заламывая руки, несчастная София вырывается из объятий злобного победителя. На самом деле, из всей истории правдой было только то, что София была любимой женой Потоцкого. В отличие от трагического конца душераздирающей легенды, граф вовсе не проиграл Софию, а напротив – прожил с ней до конца жизни (он умер вскоре после сооружения парка – в 1805 г., после чего София владела парком до самой своей смерти в 1822-м).
Софиевка была для меня миром сказки. Всего не перечислишь и все незабываемо. Но наибольшее впечатление, которое осталось на всю жизнь – это классические статуи: мраморные Еврипид и Меркурий, Парис, Венера и Аполлон, статуя Зима, бюсты Платона и Аристотеля. На зиму их заколачивали досками, и так они зимовали – голые, в легких хитонах – в своих деревянных гробах. Я ставил себя на их место, представляя, как холодно и страшно провести зиму в такой гробнице. Особенную жалость вызывала статуя Зима: обнаженный человек, который тщетно пытается завернуться в явно слишком маленький хитон. После войны, как я уже писал, было много посещений Софиевки, и каждое возвращало меня в мое раннее счастливое детство.
Когда мне исполнилось шесть лет, меня начали учить играть на фортепиано в уманской музыкальной семилетке. У нас с Изей была одна и та же учительница. Но я делал первые шаги, а Изя уже был отличным пианистом, и его игра, безусловно, очень стимулировала бы мои занятия, если бы моя лень не оказывалась часто сильнее. Первые мои уроки с Марией Владимировной остались в памяти совсем ясно. Я сижу за роялем, под ногами маленькая скамеечка, до пола мне пока не достать. Мария Владимировна показывает мне расположение клавиатуры: белая клавиша перед двумя черными – до, после двух черных – ми, между двумя черными – ре. А теперь давай сыграем три ноты, – говорит она, – ми, ре, до. И показывает, как эти ноты нужно соединить, играя мягкой кистью, чтобы они были связными. Это были первые уроки пения на рояле, первые уроки легато. Много лет спустя я узнаю, что умение связывать звуки во фразе это основа вокальной линии, и эта идея станет главной в моей философии певца и вокального педагога.
Мне было интересно на уроках Марии Владимировны. Мы много пели, руки у меня были хорошие, слух тоже, и я продвигался довольно быстро. Но только на уроках. Дома же шла борьба бедной мамы с моей ленью. Первые же трудности, связанные с чтением нот, отвращали меня от домашних занятий. После мучительного разбора нового произведения я мгновенно запоминал текст наизусть и потом только делал вид, что играю по нотам. И так как разбирать новые вещи я должен был дома, этот мучительный процесс отравлял для меня всю домашнюю работу. Преодолев трудности дома с помощью мамы, я приходил на урок в школу и с удовольствием играл все… на память. Очень рано я начал играть по слуху, что в те времена почему-то порицалось. По слуху, тайком от всех, я мог играть часами, но дома заниматься отказывался. Мама, следуя известной истории, связанной со знаменитым скрипичным педагогом П.С.Столярским, решила, что в этой борьбе победит она. В легенде о Столярском великий учитель разговаривает с двумя мальчиками, поступающими в его школу: ”Ты хочешь играть на скрипке?” – “Да”. – “А твоя мама хочет, чтобы ты играл?” – “Не очень, ей все равно”. – “Так ты не будешь играть на скрипке”. “А ты (обращаясь к другому мальчику), ты хочешь?” – “Нет”. – “А твоя мама хочет, чтобы ты играл на скрипке?” – “Да”. – “Тогда ты будешь играть на скрипке”. Моя мама очень хотела. Борьба была суровой: меня запирали в детской – пока не сыграешь этюд десять раз, дверь не открою. Так длилось года два, после чего наступил перелом: я вдруг почувствовал настоящий вкус к игре на фортепиано, стал с удовольствием заниматься, и дверь в детской всегда оставалась открытой.
Когда наступила война, уже в эвакуации, а после войны в Харькове, я сам был инициатором занятий на рояле, сам записывался в школу и, при отсутствии собственного инструмента, находил место для упражнений. Пианистом я не стал, но начало моих занятий музыкой в Умани было судьбоносным. Изино влияние, занятия с Марией Владимировной и упорство мамы были началом моей музыкальной жизни.
Наша небольшая семья – мама, папа, Изя и я – занимала половину одноэтажного и, как мне казалось, очень большого и длинного дома на Садовой улице, по тем временам довольно большая роскошь. У нас было четыре комнаты и кухня, в которые вела просторная прихожая. Из нее три двери: направо в спальню родителей, налево – в кабинет папы, и прямо – в детскую, где жили мы с братом, проходную комнату, из которой можно было попасть в столовую.
Самым интересным местом в доме был папин кабинет. Дверь из прихожей туда предназначалась, главным образом, для пациентов. Но можно было войти в кабинет и из детской. Сравнительно маленький, кабинет привлекал меня своим огромным письменным столом с интереснейшими вещами на нем, и книжным шкафом красного дерева с застекленными полками. Загадочным и зловещим был небольшой бюст Вольтера, злобная, как мне казалось, улыбка которого была предметом моих страхов. Никто, из окружавших меня, не улыбался с такой язвительностью и угрозой. Я думаю, что голова Вольтера стала для меня первым знакомством со злом. Позже в детстве, когда мне приходилось иногда встречаться с какими-то проявлениями несправедливости или недружелюбия, я всегда видел на лицах обидчиков… улыбку Вольтера. На столе стоял еще письменный прибор с замечательной бронзовой чернильницей в виде собаки, в спине которой и была собственно чернильница. Позже я узнал, что собака эта была сеттером, тогда же я видел просто собаку с крючком в носу. На этот крючок папа вешал свои карманные часы-луковицу, когда шел прием больных или когда он занимался своими, непонятными для меня делами. Книжный шкаф в кабинете был заполнен медицинскими книгами и атласами. Хотя мне и не разрешалось в отсутствие папы входить в кабинет, я все же забирался туда, открывал анатомический атлас и с любопытством и отвращением рассматривал внешние и внутренние органы человеческого тела. Несколько раз меня “застукивали” за этим занятием, и с тех пор кабинет стал запираться на ключ. Непонятно, почему мое невинное любопытство пресекалось, да еще таким радикальным способом.
В детской была большая изразцовая кафельная печка, на которой зимой, широко раскинув руки, грели одеяло и простыню, чтобы легче было нырнуть в холодную постель (в доме почему-то всегда было холодно: уманский климат до войны, в тридцатые годы, отличался холодными, снежными зимами, снег лежал, не тая, всю зиму, а отопление в домах было не центральное, а печное). Из детской, как я уже говорил, можно было пройти в огромную, как мне казалось тогда, маленькому, столовую. Кроме гигантского дубового обеденного стола, здесь были обычные атрибуты столовой: большой буфет, кожаные диваны, а также холодильник, точно такого же цвета, как стол и стулья, имевший форму дубового шкафа-комода. В него закладывали лед, хранившийся все время, даже летом, в подвале дома. B холодильнике был маленький кран, через него удаляли воду от таявшего льда (я пишу эти строки и думаю о том, сколько, кроме меня, осталось на земле людей, помнящих такие холодильники!). Так что в столовой было довольно много мебели, и вся она была в моих глазах очень большой. Жаль, что никогда потом, во взрослом состоянии, я не побывал в нашем доме.