Жизнь в музыке от Москвы до Канады. Воспоминания солиста ансамбля «Мадригал»
Шрифт:
Первые дни после похорон папы были заполнены людьми: приходили друзья, знакомые, сослуживцы. Двери не закрывались. Но вот поток иссяк, и наступило самое трудное время – мы остались одни. Конечно, вокруг были друзья, но у каждого шла своя жизнь. Самым верным другом оказался Семен Лазаревич Билинкис. Он бывал у нас каждый день, и, самое главное, его участие было по-настоящему деятельным: почти сразу же после похорон он помог маме открыть частную клиническую лабораторию. Для этого надо было купить где-то оборудование. Не знаю, как, но с помощью Семена Лазаревича это было сделано, появился микроскоп, лабораторная посуда, и он же стал посылать маме первых пациентов. Этому последовали другие врачи, и таким образом, благодаря Семену Яковлевичу, наше материальное благополучие после смерти папы сохранилось.
Мамина лаборатория разместилась в папином кабинете. Центром всего был микроскоп, для которого были куплены сверхценные цейссовские окуляры.
В 1938 году я поступил в первый класс 7-ой городской школы Умани и жизнь потекла почти как раньше. Мне только чаще повторяли, что я уже большой. Школа, конечно, была связана с ранней идеологической
Через несколько лет, в 38-м или 39-м году, моя встреча с политической реальностью нашей жизни была намного более зловещей. Однажды где-то дома мне попалось письмо в распечатанном конверте. Письмо было из Харькова от маминой сестры. Мне трудно было читать ее почерк, да и интереса особого не было. Вдруг в самом конце письма я увидел фразу, поразившую меня: “Миша осужден”. Я понял, что речь шла о мамином брате, дяде Мише из Горького. Что значит осужден? За что осужден? Когда я спросил об этом маму, она постаралась перевести разговор на другую тему, и я понял, что об этом лучше не говорить. Через много лет я узнал, что Миша был арестован, обвинен в шпионаже и осужден на десять лет. Он погиб в лагерях и был, как миллионы других, реабилитирован после смерти Сталина.
Став немного старше, я чувствовал, что настроения мамы не были в согласии с тем, что печатали в газетах и о чем говорили по радио, хотя она никогда прямо об этом не говорила, и мы никогда не обсуждали эту тему. Когда меня приняли в пионеры и гордый и счастливый, я явился домой в галстуке и пионерской шапке-пилотке, мамина реакция была довольно сдержанной. Я даже обиделся, чувствуя, что она не разделяет мою радость. Доказательство моим подозрениям я получил значительно позже. Через несколько лет после войны, уже в Харькове, я был поражен одним ее замечанием. Собираясь на первомайскую демонстрацию, на которую я шел со своей университетской группой, я заметил, что солнечная погода в то утро была особенно хороша для праздника. На это мама сухо ответила: “Большевикам всегда везет”. Реплика мамы меня сначала просто удивила – в те времена слово большевики было уже почти анахронизмом, чем-то из истории, даже название партии ВКП(б) заменили на КПСС. Но потом, вернувшись мысленно к этому разговору, я понял его более глубокий смысл. Большевики были “они”, мамин мир делился на две категории – “мы” и “они”, и “они” были чем-то, о чем лучше не говорить. Да я и не хотел тогда вступать в политические дискуссии с мамой: слепой, с промытыми мозгами, я был уверен в том, что мы живем в лучшей в мире стране, что все правильно и спорить не о чем. Должно было пройти еще много лет до моего прозрения.
В середине июня 1941 года мама отправила меня в гости к тете Розе в Плисков, маленький городок недалеко от Умани. Не помню, как и с кем я туда поехал. От вокзала уже в Плискове нас вез “балагула”. Я знал, что так по-еврейски назывался кучер, который оказался здоровым, довольно страшным мужиком с большой бородой. Запомнились тряская повозка балагулы и дом, в котором жила тетя Роза со своим мужем. Детей у них не было, и вся жизнь вращалась вокруг больницы, где оба работали, она – клиническим лаборантом, а дядя Моисей бухгалтером. Жили они тут же, при больнице. Тетю Розу я хорошо знал, она часто бывала в Умани и всегда останавливалась у нас, а ее мужа видел один-два раза. Это был маленький, щуплый, молчаливый человек с постоянной улыбкой на лице. Если Умань была провинциальным городом, то Плисков можно было назвать деревней. По улицам ходили куры и гуси, последних я страшно боялся. Хозяйство было натуральное: сами делали колбасу, соленья, варенья, перетапливали сало. Я с отвращением наблюдал, как кишку начиняли кусочками мяса, но с удовольствием потом ел уже готовую колбасу с чесноком. Тетя Роза закармливала меня вкусными вещами, но жизнь в Плискове была скучная и хотелось домой. Это мое желание осуществилось довольно драматически. 22 июня началась война.
И тут же встал вопрос о том, как переправить меня в Умань. Очень скоро за мной приехал Изя, тот же балагула отвез нас на станцию, и мы распрощались с тетей Розой и дядей Моисеем. Больше мы их никогда не видели. После войны стало известно, что оба были повешены немцами. Почему они не бежали? Ведь множество евреев, бросая все свое имущество, снималось с места, спасаясь от немцев. Я помню, как мама по телефону говорила об этом с тетей Розой, но ее решение оставаться в Плискове было твердым. Через много лет стала мне известна истинная причина. Оказывается, в течение многих лет у нее была любовная связь с главным врачом больницы. Русский и обремененный семьей, он не думал о бегстве, и тетя Роза осталась в Плискове, чтобы там найти свою смерть.
Когда мама проводила на вокзале Изю, ехавшего за мной в Плисков, какая-то женщина ей сказала: “Что вы делаете? Как можно расставаться с детьми в такое время! Только что вы потеряли своих обоих сыновей!” К счастью, ее мрачное пророчество не сбылось, и мы с братом благополучно вернулись в Умань. Очень скоро Изя уехал в Киев, чтобы почти немедленно эвакуироваться с Киевским медицинским институтом в Челябинск. Мы с мамой остались в Умани. Что ожидало нас завтра?
Глава вторая
Начало войны. Бегство
Буквально в течение нескольких дней в начале июля 41-го наш город стал страшной ловушкой: Умань была железнодорожным тупиком – сюда можно было приехать из Киева и уехать обратно в Киев, дальше железной дороги не было. Поэтому когда бомбы разрушили ближайшую к нам железнодорожную станцию в Казатине и немцы начали бомбить Умань, город оказался капканом, из которого было невозможно выбраться. Подгоняемые страшными слухами о зверствах фашистов по отношению к евреям, люди метались в поисках какого угодно транспорта и уходили чуть ли не пешком. Город казался пустым, брошенным. На улицах стали появляться повозки с кладью, которую тащил глава семьи. Дети и женщины шли сзади. Бегство приобретало массовый характер. Но город покидали, конечно, не все. Нееврейское население скорее с нетерпением ожидало прихода немцев, которые выглядели для многих освободителями от советской власти. Что касается евреев, то уезжали тоже не все. Некоторые из наших знакомых решили или, скорее, вынуждены были остаться. У доктора Бурштейна была старая мать, которая не могла передвигаться. Вся семья осталась, и почти все, кроме жены Бурштейна, погибли. Сам доктор Бурштейн был повешен, а его жена Клара Марковна спаслась, работая в украинской семье служанкой. После войны мы встретились с ней и узнали трагическую историю ее близких. И таких, как Бурштейны, было немало, хотя бoльшая часть еврейского населения стремилась выбраться из Умани любыми средствами. Нам повезло: еще до бомбежки Казатина маме удалось наняться лаборантом в военно-полевой госпиталь, который должен был эвакуироваться со всем оборудованием и ранеными.
День отъезда, или, вернее, бегства состоялся 20 июля, т.е. всего через месяц после начала войны и спустя четыре дня после того, как мне исполнилось 11 лет. Мама металась по дому, пытаясь решить, что нужно взять с собой – что-нибудь, что можно унести в руках. Мы переходили из комнаты в комнату, все вещи стояли на своих местах, все вокруг было навечно. Мы смотрели в последний раз на покидаемый нами мир, в который нам не суждено было вернуться никогда. Мама открывала шкафы, полные вещей: “Боже, что же делать? Что брать?” Добираться до вокзала мы должны были пешком, что унесешь с собой в руках! Кончилось тем, что взяты были самые странные вещи – узелок с кусковым сахаром-рафинадом, который можно было расколоть только щипцами (щипцов мы, конечно, не захватили), окуляры от микроскопа (наивная мысль, что именно эти окуляры могут спасти нас в нашем бегстве!) – и деньги, не знаю, сколько, наверное, все, что было дома, но хватило их ненадолго. Выбежав, в чем были, мы заперли за собой дверь на ключ. Никогда больше я не переступал порог нашего дома (через много лет, после войны, будучи в Умани и зная, что теперь здесь была коммунальная квартира, я хотел просто войти в наш дом, увидеть переднюю, может быть, взглянуть на комнаты, но новые жильцы, узнав, кто я, даже не открыли дверь, наверное, из страха, что я стану претендовать на их жилье или увижу наши захваченные ими вещи и мебель). Не оглядываясь, мы покинули наше прошлое. Мама была в летнем платье, на мне – брюки-гольф и летняя куртка.
Время клонилось к вечеру, хотя на улице было еще довольно светло. Память сохранила многие детали этого судьбоносного вечера, как и многих других событий войны – все страшное как-то особенно запечатлевалось в моем детском мозгу, и сейчас, глядя назад, я не могу не удивляться, как подробно все помню. В тишине нашего дома мы даже не представляли, что нас ожидало. Улицы были пусты, казалось, все ушли – мы оказались в мертвом городе из ночного кошмара. Нам предстоял довольно длинный путь до вокзала, мы почти бежали. Вначале просто по улицам, посредине тротуара, но очень скоро в небе стали появляться немецкие самолеты, обстреливавшие город на бреющем полете. Угрожающий звук их моторов я запомнил навсегда. Война раскрывала свое страшное обличье звучанием – через рокот мессершмитов, частую дробь зениток, стрекот пулеметов. Казалось, что самолеты охотятся за мной и мамой. Мы то замирали, то двигались, вжимаясь в стены домов. В моем мозгу все время билась мысль – где же наши зенитки, почему они молчат? Наша противовоздушная оборона бездействовала, в это трудно было поверить, но позже, в последующие дни и недели нашего бегства, мы множество раз убеждались, что очень часто так оно и было. Черные корпуса немецких бомбардировщиков, летящие с наклоном в нашу сторону, на всю жизнь запечатлелись в памяти. Этот повторяющийся кошмар охоты еще долго следовал за нами и после того, как мы покинули город. А пока путь до вокзала был бесконечным, и хотя мы знали, что поездом оттуда уехать невозможно, мы все-таки двигались вперед – это была единственная дорога спасения, ведь госпиталь должен как-то эвакуироваться! Время замерло, и все, что окружало нас на этом крестном пути, осталось в моей памяти. С тех пор прошло больше шестидесяти лет, но я помню все: и свет, и запах, и зловещий звук, и контуры низко летящих штурмовиков, и стрекот пулеметного огня, и мое захлебывающееся дыхание, и остановившееся время. В тот день кончилось мое детство.