Жизнь в невозможном мире: Краткий курс физики для лириков
Шрифт:
Я и сейчас часто мысленно брожу по тропинкам и закоулкам райского дачного сада… Его уже нет. Когда мне было четырнадцать лет, сад вырубили и на его месте построили несколько уродливых пятиэтажек, а пространство между ними залили асфальтом. Где стол был яств, там гроб стоит…
Игрушек в годы моего детства было мало, да и жили мы бедно. Поэтому я мастерил их сам, что, как я теперь понимаю, тоже было счастьем. На даче для этого существовали все условия: у садовника была столярная мастерская, бесхозных деревяшек полно. Мы (то есть я и дети садовника сотоварищи) делали себе из дерева мечи, модели самолетов, лепили целые армии из пластилина и устраивали сражения. Вся дача с ее бесконечными зарослями принадлежала нам. Фруктов, ягод, овощей — сколько хочешь. Красавица Волга рядом, пешком до нее было около километра. Там, на берегу у кромки воды, мы находили черные плитки сланца. Плитки эти с легкостью расщеплялись, как будто открывались почерневшие от времени страницы древней книги. А там, на этих страницах, — отпечатки доисторических существ, чаще всего — трилобитов или спиральных раковин аммонитов. Существа эти исчезли с поверхности нашей планеты сотни миллионов лет назад. Так уже в детстве я ощутил древность Земли — это было почти аксиомой.
И еще одно, что осталось со мной
Веселое счастливое детство, когда нашим творческим силам был дан полный простор! Никакой рефлексии — я просто наслаждался жизнью. Но пришедшее в детстве ощущение природы — как чуда, как тайны, как двери в какой-то еще более волшебный мир — более не покидало меня. Поначалу оно было радостным, с годами стало ближе к тому, что в своих гениальных стихах выразил Лермонтов:
Когда волнуется желтеющая нива, И свежий лес шумит при звуке ветерка, И прячется в саду малиновая слива Под тенью сладостной зеленого листка; Когда, росой обрызганный душистой, Румяным вечером иль утра в час златой, Из-под куста мне ландыш серебристый Приветливо кивает головой; Когда студеный ключ играет по оврагу И, погружая мысль в какой-то смутный сон, Лепечет мне таинственную сагу Про мирный край, откуда мчится он, — Тогда смиряется души моей тревога, Тогда расходятся морщины на челе, — И счастье я могу постигнуть на земле, И в небесах я вижу Бога…Медитация. Бог и природа
Здесь я позволю себе прервать повествование (так эта книга и задумана: моя жизнь служит лишь цементом, скрепляющим серию медитаций), чтобы поразмыслить над этими стихами.
Как известно, Михаил Юрьевич был человеком, чуждым экзальтации, склонным к грусти и меланхолии. При этом он был наделен недюжинной интуицией: довольно точно описал свою смерть («В полдневный жар, в долине Дагестана…») и в существенных подробностях предсказал русскую революцию («Настанет год, России черный год, когда царей корона упадет…»). О чем же он пишет в этом стихотворении, и, особенно, как следует понимать последнюю строку? Не высказывает ли здесь поэт чувство, хорошо знакомое многим из нас? Ради него мы покидаем свои дома, тратим силы, время, деньги, уходим подальше от суеты городов, от общества себе подобных, от политики и т. п. Просветляющее, умиротворяющее чувство, связанное, по-видимому, с ощущением нашей принадлежности некоему осмысленному единству. Оно естественно возникает в человеке, находящемся наедине с природой, хотя большинство из нас теперь не связывает это чувство с присутствием Бога. Нам настойчиво внушают, что ощущение такого присутствия есть детская иллюзия, окончательно развеянная достижениями науки.
Очевидно, Лермонтов не боялся показаться наивным и выразил в этих стихах свое непосредственное ощущение. Должны ли мы простить ему его наивность на том основании, что разница в научных знаниях его времени и нашего настолько разительна? Сколько вообще нужно знать, чтобы объявить Бога детской иллюзией? Михаил Юрьевич наверняка был достаточно просвещенный человек и имел представление о законах природы (рискну добавить, что знания Лермонтова не уступали знаниям сегодняшних гуманитариев). Знал, наверное, и про знаменитый ответ великого математика Лапласа Наполеону, спросившему, какое место в его системе механики занимает Бог. Лаплас ответил, что не нуждается в этой гипотезе. Правда, Лермонтов жил до теории Дарвина, на которую «новые атеисты», вроде Ричарда Докинза, возлагают большие надежды; но и после того, как эта теория была опубликована, многие поэты, например, Владимир Соловьев, Федор Тютчев или Афанасий Фет, выражались подобным Лермонтову образом. Философ Владимир Соловьев принял теорию Дарвина с большим энтузиазмом, оставаясь при этом глубоко религиозным человеком и даже мистиком. Были и верующие физики, современники Дарвина, да не какие-нибудь, а творцы теории электромагнетизма Майкл Фарадей и Джеймс Клерк Максвелл. А были атеисты, жившие за тысячи лет до Дарвина, например римский поэт Лукреций Кар, написавший поэму «О природе вещей».
Итак, думающие люди, а иногда и гении, чувствуют присутствие Бога в природе, а если и не чувствуют сами, то не находят в такой идее ничего странного. С одной стороны, хочется к ним прислушаться, но, с другой стороны, в популярной культуре находятся фигуры, говорящие как бы от лица науки и настойчиво и громогласно внушающие нам, что она доказала: Бога нет. Но ведь не все то, что говорится громко, есть истина. Как же узнать, что же на самом деле доказала наука? Путем опроса научных авторитетов? Но, действуя так, не поступимся ли мы принципами самой науки, которая признает лишь авторитет разума и опыта? Не лучше ли поэтому не перекладывать ответственность на других, а самим попытаться сделать выводы из научных открытий? Не будем домогаться мнения ученых о Боге, о котором многие из них даже не задумывались. Лучше пусть за них говорят их дела, пусть говорит сама наука, созданная усилиями поколений и подтвержденная экспериментами и успехом созданных на ее базе технологий. Действуя таким образом, мы сможем понять, идут ли чувства, так чудесно выраженные Лермонтовым в его бессмертных стихах, вразрез с «ума холодными наблюдениями» или нет.
Нам предстоит обсудить много тем: и о том, насколько материалистична наука, какие выводы следуют из нее относительно случайности или неслучайности устройства нашего мира; и о том, как удается человеку так много о нем узнать, занимая такое, казалось бы, скромное положение в мироздании. Мы все это обсудим, а пока мне хотелось лишь заявить главную тему книги — Бог и природа — и вернуться в детство.
Не все в нем, конечно, было безмятежным. Одно из глубочайших впечатлений связано со случаем, происшедшим, когда мне было семь лет. Мы только что перебрались на новую квартиру. До этого вся наша семья (я, папа, мама, две бабушки, а в последний год еще и мой новорожденный брат Саша) жила, вернее, ютилась в одноэтажном домике. Домик этот, хотя и расположен был на тенистой и зеленой улице и имел огромный двор, был сам по себе чрезвычайно мал. Я помню, что, когда Саша появился на свет, не нашлось даже места, где бы мне можно было поставить кровать, — меня укладывали на папином письменном столе. Новая квартира тоже была не бог весть как велика, но место для моей кровати нашлось. Другой существенной переменой было то, что дом, в который мы переехали (старой постройки в историческом центре Самары), был многоквартирным и там жили дети моего возраста. И вот, очень скоро от одного из них я услышал, что я «жид». С евреями мое происхождение не имеет ничего общего; фамилия моя, хотя и редкая и странно звучит для русского уха, не еврейская, а украинского происхождения (отец был обрусевшим украинцем, как и все его многочисленные братья и сестры). В семье моей никаких шуток или анекдотов, замешенных на национальном вопросе, я никогда не слышал. Поэтому и не подозревал, что о человеке можно судить не на основании его личных качеств, а на каких-то других основаниях (разумеется, в семь лет понимание всего этого у меня было чисто интуитивным). Однако Саша Господарев (так звали моего оскорбителя) со всей очевидностью меня ненавидел (именно так, семилетний мальчик!), совершенно ничего обо мне не зная! Уже тогда на своей собственной шкуре я понял всю дикость и абсурдность антисемитизма (и, шире, расизма — с его проявлениями мне придется столкнуться позже в Америке). Более глубокое понятие о его истоках я получил, подслушав разговор родителей Господаря, как мы его называли. Они обсуждали с соседями моих отца и мать (которых, заметим, они не имели времени узнать), характеризуя их так: «эти папаши и мамаши с дипломами». И вот, что бы мне ни говорили о «плохих евреях», я твердо знаю: основа антисемитизма есть комплекс неполноценности, замешенный на зависти дурака к умному. Поэтому чувство это прежде всего позорно для того, кто его в себе взрастил. На моих глазах он буквально лишал разума и способности здравого суждения людей, во всех прочих отношениях нормальных и даже рассудительных. Думаю, что людям, склонным подпускать это чувство близко к сердцу, нужно во что бы то ни стало научиться гнать его — в целях самосохранения.
Глава 2
Призвание
Открытие физики как жизненного призвания пришло внезапно. Мне было пятнадцать лет, учился я хотя и в прекрасной математической школе, но не так чтобы очень хорошо. Учителя ругали меня за лень. И вот однажды на уроке физики мне задали задачу следующего содержания. Пуля, скорость и масса которой известны, попадает в кусок льда, находящийся при данной температуре, и застревает в нем. Требовалось определить, сколько льда растает. У меня было достаточно знаний, чтобы без труда решить задачу о превращении кинетической энергии движения пули в тепловую энергию молекул льда. Однако сама ее постановка меня поразила и поражает до сих пор. На моих глазах зримое движение пули, ее стремительный направленный полет превращались в медленное растекание лужи. Эта была метаморфоза, превращение одной формы в другую. Два совершенно непохожих явления были связаны друг с другом, и физика открывала мне эту связь. То, что было закрыто для взгляда внешнего, открывалось внутреннему взору — взору ума, вооруженному математикой.
Я решил задачу у доски, получил первую свою пятерку по физике и полюбил этот предмет на всю жизнь.
Когда я учился в 7-м классе, нашу школу № 63 преобразовали в математическую, устроив там на каждом потоке один обычный и три математических класса. В математический класс нужно было сдать экзамен. Я безмерно счастлив, что сдал его, как впоследствии и бесчисленное количество других экзаменов. Большая концентрация умных детей сразу преобразила атмосферу школы. Не нужно было стесняться быть умным: ум, талант, яркость пользовались уважением и каждый из нас расцвел. Учителя были разные, и отличные, и хорошие, и так себе. Но дети, дети были лучше всех. Я до сих пор в контакте со многими из моих школьных друзей: некоторые из них стали первыми читателями этой книги.
Смешные детские клички: Быня, Мика, Шеф, Лёня Фридман (такое преувеличенно формальное обращение воспринималось как кличка), Маньяк, Ш-2.87, Додик, Слон Серго… Чего мы только не делали в школе: и фильмы снимали (тогда это было нелегко, техника была не та), и стихи писали наперебой (мы называли их «саги», стишки эти были по преимуществу сатирического содержания), а я еще и рисовал комиксы. Умение рисовать здорово помогло мне в научной жизни: присутствие карикатур в моей книге по квантовой теории поля, изданной Cambridge University Press, сильно способствовало ее коммерческому успеху.
Одна из самых забавных историй школьного времени связана с превращением двух моих одноклассников в литературные персонажи наподобие героев итальянской комедии дель арте. В реальной жизни один из них, Лёня, несмотря на постоянно развязанные шнурки, день и ночь мечтал стать солидным человеком (мечта сбылась: побывав ректором института в Самаре, теперь он профессор в Мексике), другой — Чика, имевший, скажем так, репутацию мальчика весьма эксцентричного, представлял собой воплощенную несолидность. Поэтому в жизни Лёня, боясь за свою репутацию, Чику всячески избегал. А в поэмах моего закадычного друга Андрея Кириченко (Маньяка), которого Лёня недолюбливал, и Лёня и Чика превратились в двух великих друзей, занятых ни много ни мало преобразованием мира («проведу тебе трубу из Пекина да в Читу»), причем маленький Чика неизменно оказывался и мудрее и прозорливее и выручал незадачливого Лёню из разнообразных жизненных переплетов типа плена у Мао Цзе Дуна.
Вот как, с некоторым подобающим поэту оттенком меланхолии, Андрей описывал атмосферу нашей школы:
У нашей школы клен зеленый, А в школе — радость для тоски. Там Воскресенский, шеф ученый, Идет вокруг своей доски. Налево — формулы выводит, Направо — графики чертит, Там чудеса, там Зыскин бродит И Чика в уголке сидит. И там на Лёниных тетрадках Следы невиданных зверей, И Додик, на сан-слухи падкий, А также Цвелик-чародей.