Жизнь во время войны
Шрифт:
Минголла хотел объяснить, что дело не в вере или неверии, что безопасное будущее нужно обеспечивать надежным настоящим, но он не представлял, как все это выразить понятными второму пилоту словами. Тот, скорее всего, опять заговорит про свой шлем как свидетельство магической реальности, а может, укажет туда, где в дымной – из-за помутневшего от прямых лучей пластика кабины – темноте парило сейчас солнце: отчетливая огненная сфера с лучистой короной напоминала каббалистический символ какой-то древней печати. Солнце было злым и опасным, и, хотя на Минголлу оно никак не действовало, пилоты наверняка видели в нем могущественный знак.
– Думаешь, вру? – сердито спросил второй пилот. – Думаешь, я стал бы в таком деле вешать тебе лапшу? Очнись,
Винты шептали о смерти, а вертолет летел на восток, к солнцу и миру, что таил в себе странное и кровавое очарование; внизу расстилались темно-зеленые дебри – там пустила корни война, там люди носят на беретах скорпионов, потерянные безумцы ищут мистический свет в квадрате Изумруд, а провидцы рассуждают о вещах, никем еще не виданных. Второй пилот долго сидел, повернув к Минголле черный пузырь шлема, – он ждал ответа. Но Минголла лишь смотрел на него, и в конце концов второй пилот отвернулся.
Настоящий солдат
Глава шестая
Дороги, что ведут к значимым целям, к озарению или перерождению, не имеют ничего общего с реальными путешествиями, зато напрямую связаны с географией сознания. Так, прогулка по острову Роатан от дверей отеля до клочка поросшей травой земли, где Минголла уселся по-турецки, втиснувшись между бетонной стеной и кустами, стала для него всего лишь последним отрезком долгого пути и превращения, на которое ушла неделя тестов и пять месяцев наркотерапии, – расстояние при этом он преодолел совсем ничтожное. Неподалеку торчала наполовину вырванная из земли пальма, нити корней вылезли наружу, а ствол выгибался к пучкам зеленых кокосов, покрытых блестящей рябой скорлупой и глядевших сверху вниз лицами злобных кукол. Часть ветвей высохла до ржаво-оранжевого цвета, а лопнувшие почки молодых побегов развернулись в длинные спиральные ленты, мятые и серые, точно старые бинты. Минголла смотрел, как они мотаются на ветру, – ему нравились их неторопливые круговые взмахи, они словно отражали его собственную заторможенность, невнятные скачки мыслей, прятавшие его от тренера.
– Дэви! – раздался басовитый окрик. – Кончай свои дурацкие шуточки!
Из зарослей торчали два анакарда, в темной листве застряли желтые морщинистые плоды, в отдалении над верхушками кустов виднелась красная черепичная крыша отеля, а возвышавшееся над ней хлопчатое дерево разливало под собой лужу индиговой тени; воздух золотисто поблескивал в тех местах, где сквозь крону пробивались лучи, а парившие под деревом мотыльки переливались, точно драгоценности в ювелирной лавке.
– Не зли меня, Дэви!
«Иди на хуй, Тулли!»
Из-за бетонной стены доносился шум прорывавшегося сквозь рифы прибоя, Минголла вслушивался в него, жалел, что не видит волн, и думал о том, как же он не свихнулся, просидев взаперти все эти месяцы. В памяти остался набор бессвязных обрывков, и сколько бы он ни пытался сложить их в подобие гармонии, материала набиралось разве что на пару недель... недели эти заполняли воткнутые в руки иглы, расплывающиеся от препаратов лица, редкие сны, неотличимые от горячечной реальности, хождения по холлу отеля, остановки перед рябым зеркалом и разглядывание собственных глаз в поисках не внутренней истины, а просто самого себя, той части самого себя, что пока еще осталась прежней.
– Черт побери, Дэви!
Но один день Минголла помнил ясно. Свой двадцать первый день рождения...
– Ну ладно! Сам напросился!
...Сразу после пластической операции. Доктор Исагирре отменил наркотики, чтобы Минголла мог поговорить с родителями по установленному в подвале отеля видеотерминалу; экран занимал почти всю дальнюю стену, Минголла глядел на него, лежа на пружинном диване, и ждал звонка. Остальные три стены были обиты пластиковыми панелями «под клен», но кое-где пластмасса отслоилась, обнажив чем-то похожие на речное дно заплесневелые доски; сами же неестественно зернистые панели переливались в темноватом свете комнаты черно-желтым цветом и наводили на мысль о печатных платах из тигриной шкуры. Положив голову на подлокотник дивана и вертя в руках пульт, Минголла старательно выдумывал, как разговаривать с родителями, но дальше чем «Привет, как дела?» дело не шло. Ему было трудно даже вообразить, как выглядят отец и мать, что там говорить о каких-то теплых чувствах, но тут загорелся экран, и на нем показалась гостиная, а в ней родители, напряженные, как перед фотокамерой. Минголла остался лежать, лишь отметил, что на отце солидный синий костюм страхового агента, галстук, длинные седые волосы уложены в модную прическу, у матери усталое лицо и льняное платье, а еще на этом плоском экране родители выглядели частью обстановки, антропоморфными дополнениями к кожаным креслам и вычурным абажурам. Он абсолютно ничего не чувствовал, как если бы рассматривал портреты незнакомых людей, по чистой случайности оказавшихся его родственниками.
– Дэвид? – Мать потянулась к нему и только потом вспомнила, что прикоснуться невозможно. Она посмотрела на отца: тот похлопал ее по руке, изобразил недоуменную улыбку и сказал:
– Надо же, как они тебя, ты похож на...
– На бобика? – подсказал Минголла, его раздражала отцовская невозмутимость.
– Если ты предпочитаешь это слово, – холодно ответил отец.
– Не беспокойтесь. Складочки, подтяжечки, там подмазать, здесь подкрасить. Но я все тот же американский мальчик.
– Извини, – сказала мать. – Я вижу, что это ты, но...
– Все в порядке.
– ...сначала опешила.
– Все в порядке, правда.
Минголла не ждал от звонка чего-то особенного, хотя ждать хотелось – хотелось их любить, хотелось быть честным и открытым, но теперь он смотрел на родителей и понимал, что им нужна беседа в тон обоям, не более того; все его чувства куда-то делись, и страшно не хотелось выкапывать из прошлого всякое старье и заново завязывать с папой и мамой хоть какие-то отношения. Они рассказали о поездке в Монреаль.
Красиво там, наверное, ответил Минголла. Они взялись расписывать вечеринки в саду и морские прогулки вокруг Кейпа. Хорошо бы мне туда, сказал он. Они пожаловались на астму и аллергию, потом спросили, осознал ли их сын, что ему уже двадцать один год.
– По правде говоря, – Минголла устал от стандартных ответов, – я осознал, что мне тысяча.
Отец фыркнул.
– Избавь нас от мелодрам, Дэвид.
– От мелодрам? – Всплеск адреналина заставил Минголлу вздрогнуть. – Ты серьезно, папа?
– Я предполагал, – сказал отец, – что в твоих интересах сделать этот разговор приятным и ты постараешься держаться в рамках.
– В рамках. – Смысла это слово не имело, только горький и пресный вкус. – Ага, хорошо. Я думал, мы поговорим по-человечески, но в рамках – это здорово. Отлично! Давайте! Теперь ты спросишь, как я поживаю, а я отвечу: прекрасно. Я спрошу, как бизнес, и ты скажешь: неплохо. Мама вспомнит, как там мои друзья и кто чем занимается. А потом, если я удержусь в рамках, ты произнесешь короткую речь о том, как вы мной гордитесь. – Минголла зашипел от омерзения. – Значит так, папа. Мы это пропустим. Давайте уж просто сидеть, блин, пялиться друг на друга и делать вид, что разговор приятный.