Жозеф Бальзамо. Том 2
Шрифт:
Жильбер, стоя на коленях в густых зарослях сирени и бульденежей, следил за игрой теней на просвечивающих оконных занавесях.
Даже если бы небо рухнуло на землю, Жильбер не заметил бы этого — с таким упоением он следил за всеми переходами и фигурами танца.
Тем не менее, когда Ришелье и Таверне, проходя, задели куст, где скрывалась эта ночная птица, их голоса, а главное, кое-какие слова заставили Жильбера поднять голову.
Да, именно слова показались Жильберу крайне важными и многозначительными.
Маршал, опираясь на руку друга, говорил
— Барон, я все обдумал, все взвесил, и хоть мне тяжело это тебе говорить, но ты должен как можно скорей увезти дочь в монастырь.
— Зачем? — удивился барон.
— А затем, — отвечал маршал, — что король, и тут я готов биться об заклад, влюблен в мадемуазель де Таверне.
Услышав это, Жильбер стал белее соцветий бульденежа, что свешивались ему на плечи и на лоб.
114. ПРЕДЧУВСТВИЯ
На следующий день, едва часы в Трианоне пробили полдень, Николь крикнула Андреа, которая еще не выходила из своей комнаты:
— Барышня! Барышня! К вам господин Филипп!
Кричала она с первого этажа.
Андреа, удивленная, но в то же время обрадованная, запахнула муслиновый пеньюар и побежала встречать молодого человека, который только что спрыгнул с коня и осведомлялся у каких-то слуг, в котором часу он может поговорить с сестрой.
Андреа сама открыла дверь и оказалась лицом к лицу с Филиппом, которого услужливая Николь встретила во дворе и проводила по лестнице.
Девушка бросилась на шею к брату, и оба они в сопровождении Николь прошли в комнату Андреа.
Только там Андреа заметила, что Филипп куда серьезней, чем обычно, что в его улыбке сквозит грусть, что его элегантный мундир подогнан с особой тщательностью, а под левой рукой он держит свернутый дорожный плащ.
— В чем дело, Филипп? — спросила она с прозорливостью чутких душ, которым достаточно одного взгляда, чтобы почуять неладное.
— Сестра, — промолвил Филипп, — сегодня утром я получил приказ отправиться в полк.
— Вы уезжаете?
— Уезжаю.
— Ах! — воскликнула Андреа, вложившая в это горестное междометие всю душу.
Хотя в отъезде брата в полк не было ничего необычного и его следовало ожидать, Андреа была так потрясена этим известием, что ей пришлось опереться на руку Филиппа.
— Господи, — удивился Филипп, — Андреа, почему вас так огорчает мой отъезд? Вы же знаете, в жизни солдата это самое обычное дело.
— Да, да, разумеется, — пробормотала Андреа. — И куда вы едете, брат?
— Мой гарнизон стоит в Реймсе, так что дорога, как видите, будет недальней. Правда, вполне возможно, что полку придется возвратиться в Страсбург.
— Увы! — вздохнула Андреа. — И когда вы отбываете?
— Приказ предписывает мне отправиться немедленно.
— Значит, вы приехали попрощаться со мной?
— Да, сестра.
— Попрощаться…
— Андреа, быть может, вам нужно сказать мне что-то наедине? — осведомился Филипп, встревоженный тем, что сестра так приуныла; он заподозрил, что у нее есть другие поводы для огорчения, кроме его отъезда.
Андреа поняла, что Филипп намекает на Николь, которая смотрела на них с изумлением, потому что ее тоже удивило безмерное отчаяние Андреа.
И впрямь, отъезд Филиппа, офицера, к себе в гарнизон вовсе не был такой уж катастрофой, чтобы проливать столько слез.
Андреа мигом стало понятно и беспокойство Филиппа, и любопытство Николь; она накинула на плечи мантилью и повела брата к лестнице.
— Идемте, Филипп, — сказала она. — Я провожу вас крытой аллеей до ворот парка. Мне действительно нужно многое вам сказать.
То был приказ Николь остаться, она отошла к стене, пропуская их, и вернулась в комнату хозяйки, меж тем как та вместе с Филиппом спустилась по лестнице.
Андреа повела брата по лестнице, что идет вдоль часовни и ведет в проход, через который еще сегодня можно выйти в сад; Филипп то и дело бросал на сестру тревожные вопросительные взгляды, но Андреа шла, повиснув у него на руке, прижавшись головой к его плечу и не произнося ни слова.
И вдруг она не выдержала, лицо ее покрылось смертельной бледностью, из груди вырвалось рыдание, и слезы потекли из глаз.
— Дорогая Андреа, милая сестричка! — воскликнул Филипп. — Во имя неба, что с тобою?
— Мой друг, мой единственный друг, — отвечала Андреа, — вы покидаете меня одну в свете, куда я только что вступила, и спрашиваете, почему я плачу! Вспомните, Филипп, при рождении я потеряла мать и, как это ни чудовищно произносить, у меня не было отца. Все свои беды, все свои тайны я поверяла только вам, вам одному. Кто улыбался мне? Кто меня ласкал? Кто качал меня, когда я была младенцем? Вы. Кто защищал меня, когда я выросла? Вы. Кто внушил мне веру, что Божьи творения брошены в этот мир не только для страданий? Вы, Филипп, все вы. Со дня моего появления на свет я никого не любила, кроме вас, и меня любили лишь вы один. Ах, Филипп, — грустно продолжала Андреа, — вы отворачиваетесь от меня, а я читаю у вас в мыслях. Вы думаете, я молода, красива и напрасно не верю в будущее и в любовь. Увы, теперь вы сами видите, что быть красивой и молодой еще недостаточно, ведь никто не заботится обо мне.
Вы скажете, мой друг: ее высочество дофина добра. Несомненно. Она — совершенство, по крайней мере в моих глазах, и я смотрю на нее как на божество. Но для меня она слишком высоко, в горних пределах, и я испытываю к ней почтение, а не любовь. Но любовь до такой степени необходима моему сердцу, что оно разрывается, когда это чувство не находит себе выхода. Отец… О господи, отец! Я не скажу вам ничего нового, Филипп: отец не только не друг мне и не защитник, но более того, всякий раз, когда он смотрит на меня, я сжимаюсь от страха. Да, да, Филипп, я боюсь его, боюсь, а теперь, когда вы уедете, мне будет еще страшней. Чего я боюсь? Не знаю. Боже мой, но когда перед грозой улетают птицы и мычат стада, разве это не означает, что они со страхом чуют ее приближение?