Жульё
Шрифт:
Определенно враг, размышлял Дурасников, вырабатывая линию поведения, прикидывая разные-разности. Такого запросто не пуганешь. Если человек со всей серьезностью днями пасет объект - ишь как изъясняюсь!
– от такого жди худшего. Как Филипп намекнул? Три привода в вытрезвитель и... на принудиловку. Да так ли все гладко сладится? На словах все кругло да споро катится, а только приступи практически, враз вылезают случайности, непродуманности, глупости первостатейные... Радовало одно: пугать да нажимать выпадает Филиппу, его людям, а Дурасников вроде над схваткой, если прижмут, он-то команд не давал, мало ли что Филиппу взбрело в голову. Филипп не тюха, свою выгоду не пропустит, может, потому пошел навстречу Дурасникову, чтоб компру заиметь? Дурасников
Дурасников еще раз окинул взглядом подведомственный ему рынок: музыка надрывалась, девицы плясали с поддельным восторгом, очереди прокалялись под солнцем, старушки стыдливо считали гроши в сухоньких ладошках, выходные мужья набивали ротастые сумки всячиной, дети лизали мороженое, ликующие, не подозревающие, что это Дурасников накормил их лакомством.
Апраксин сбежал с плавного спуска от рыночных дверей, и Дурасникову показалось, что этот человек сейчас бросится за ним, вцепится в глотку и примется душить на глазах у молодых мам с колясками, домохозяек, увешанных гроздьями пакетов и авосек, усталых цветочников, скучающих у развалов гвоздичных головок. Апраксин опасений Дурасникова не ведал, не знал, что опрометчиво вел себя у витрины "двадцатки", не знал, что люди Филиппа вышколены на славу, и случилось худшее - Апраксин, будто камешек застрял меж зубцов слаженно вертящихся шестерен, смазанных и не допускающих появления постороннего предмета, инородного тела, меж снующими деталями сложного деньгоглотательного механизма.
Дурасников ринулся к машине. Шоколад врубил движок загодя и рванул с места сразу же, как только зад начальника упокоился на мягкой подушке сидения.
Апраксин случайно выскочил на проезжую часть, как раз под капот резко сворачивающего автомобиля. Шоколад, едва успел вывернуть руль, лакированный бок крыла скользнул по брючине Апраксина, оставив пылевой след на светлой ткани.
– Сдурел, что ли?
– Дурасников, не поворачиваясь, прикрикнул на шофера: если б что случилось здесь, задави они этого следопыта и тогда... Дурасников не утерпел, обернулся, глянул сквозь заднее стекло на удаляющуюся фигурку, поостыл и невольно мелькнуло: что б произошло, ухайдакай Колька докучливого соглядатая? Вышло б лучше не придумаешь, под суд выпадало Шоколаду, а Дурасникову - воля; но это если б сразу же под колесами и конец, а если б только побился-поломался пострадавший, тогда пришлось бы туго, прознал бы он, больничный пленник, чья машина и начал бы катить бочку, припомнив собрание, их перепалку и получилось бы, из мести Дурасников сбил обидчика.
– Теллэгэнт!
– прошипел Шоколад. В его устах страшнейшее ругательство.
– Спят на ходу.
Дурасников промолчал: и то сказать, от этих умников одни беды, с пачкунами всегда сторгуешься, а умники больно принципами нашпигованы, сами подталкивают к порке да расправе. По разумению зампреда, все складывалось в жизни недурно, если б не бузотеры, все им в жизни не так, всего мало, да плохо, расшатывают лодку, мать их так, невдомек, что враждебные силы только ручки потирают. Что за враждебные силы Дурасников не представлял, не обременял себя распутыванием клубков, а только знал, что все, кто против него, - силы враждебные и спорить нечего, а еще знал, что проводить черту меж правыми и виноватыми, размежевывать агнцев и козлищ на роду написано именно Дурасникову и таким, как он; вроде пастырской миссии, когда носителю вероучения всегда больно зреть как плутают несмышленыши в вере, в лабиринтах псевдоправдивых истин, напетых чужаками. Дурасников в вере преуспел, у него на лице каждый прочтет - не сомневаюсь! Готов поддержать каждого, кто выше, и всех вместе. Получалось, что Дурасникову вера дана, как абсолютный слух, никогда не сфальшивит, не кукарекнет с чужого
Апраксин щурился, смотрел на вихрь пыли, вырывающийся из-под колес авто, и мышиного цвета шлейф нагонял тоску.
Теперь Апраксин припоминал, будто во взгляде Дурасникова скользили смущение и опаска, по лицу зампреда можно бы предположить, что с южными негоциантами он сговаривался о вознаграждении за отцовское отношение к торгам. Апраксин понимал, что дурные дела не обговаривают прилюдно, а только с глазу на глаз, и одергивая себя, укорял, отвращал от пустых придирок к зампреду - одно дело бесхозяйственные муки, другое вымогатель; тут Апраксин мог пережать в нелюбви, если человек тебе не по нраву, зря не навешивай на него грехи мыслимые и немыслимые. Погрязли все в подозрениях, дурная пора, подозрения множат зависть, побуждают к лихим мерам, жестоким, очевидно бессмысленным, а чаще вредоносным.
Тепло еще не привычное - весна только нарождалась - размягчило, образ Дурасникова заплясал в прогретой дымке, вытеснился ветвями деревьев со взбухшими почками. Ярмарка гомонила, околдовывала. У бабки, напоминающей сморщенный гриб в низко повязанном платке, Апраксин купил полкило малосольных огурцов в пластиковом пакете и, разгрызая пупырчатый овощ, двинул к дому, оглядывая просыпающиеся деревья и только изредка подумывая о Фердуевой и квартире, обращенной в крепость.
Почуваев так и прилип к сейфу. Намертво, будто приварили пряжку армейского пояса к поверхности несгораемого шкафа. Человек на лестнице-трапе замер, подвал смолк, и только напряжение двоих, неожиданно встретившихся, могло вот-вот с треском разрядиться голубыми искрами.
Почуваев не робкого десятка, к тому же успел переворошить в мозгу немало в эту липко тягучую минуту: ему ничего вроде не грозило. Страх навалился неведомо откуда - обстановка затхлого подземелья способствовала, а если вдуматься?.. Почуваев не крадет сейчас, не зарится на чужое, не пойман с казенным добром в обнимку или за пазухой. Разве недопустимо после службы рачительному человеку проверить, что да как в его владениях? Хорошо, что не успел еще сейф оттащить и обнажить потайную дверь отставник сильно надеялся, что его секрет никому не известен, значит он поднесет его Фердуевой на блюдечке, потупив смиренно взор и точно зная, что добрые дела, попахивающие прибытком, Фердуева без воздаяния не оставляет.
Почуваев прижал кулаки к груди, резко обернулся.
На лестнице карикатурным фитилем высился Васька Помреж и скалил в ухмылке лошадиные зубы.
Почуваев стряхнул страх, вытер платком опасения, проступившие на лбу потом, вперился в Помрежа.
Васька выписывал пальцем кренделя на запыленных перильцах, не намериваясь нарушать тишину.
– В молчанку играем?
– не вытерпел отставник.
Васька спустился с лестницы, вплотную притиснулся к Почуваеву, дотронулся до сейфа.
Знает ирод, ужаснулся Почуваев, знает мой секрет липовый, ишь как оглаживает сейф, будто шепелявит смешливо: что ж ты, дядя, от собрата по трудам утайку имеешь? Нехорошо! Не по-христиански! Делиться надобно и радостями, и печалями... последними не обязательно, а первенькими, ох, как желательно...
Почуваев онемел. Васька Помреж гладил сейф проникновенно, как мать давно утерянного и вновь обретенного сына, как юное создание любимого, как умирающий руку провожающего в последний путь.
Стервец! Мысли Почуваева метались потревоженной вороньей стаей, разрывали на части, то придавали решимости, то обескураживали, лишали воли.
– Ты, дед, аж побелел, - лошадиная морда Васьки прянула к отставнику, зубы желтые, криво растущие в розовых деснах, показались неправдоподобно длинными, как у вурдалака, виденного Почуваевым недавно по видео.
– Какая надобность тебя спустила в эту ж...
Знает ай нет? Почуваев по опыту ратных учений усвоил: слабину не выказывать, пока не припрут вчистую.