Журавлиное небо
Шрифт:
А гармонь все играла да играла, и все тот же девичий голос пел о влюбленных, которые никак не могут расстаться, о росной стежке в жите, о туманах над рекой…
И Степан вспомнил, как влюбился в восьмом классе в Катю Васильчикову, живую тоненькую девчушку со светлыми косами, и как смешно ревновал ее к своему школьному дружку Владику, рассудительному и не по годам степенному хлопцу. Владик даже о матери своей, если та говорила или делала что-нибудь не так, как ему хотелось, по-взрослому мудро говорил: «Что поделаешь — женщина». Владик рос без отца. Кроме Кати, ни с одной девочкой из своего класса он не дружил. И вот втроем они часто ходили за деревню
Так и шло время. Вскоре они окончили десятилетку, Владик поступил в военное училище. Катя поехала к сестре в город, и больше Степан ее не видел.
«Как это было давно, — думал он теперь. — Да, а где же Владик, где Катя? Ах, как плохо: я даже не знаю, где они».
Он упрекал себя, и ему почему-то стало грустно. Прежнее настроение словно развеялось. Совсем иные, неприятные воспоминания заполнили его. Теперь он видел себя студентом, неловким и нерешительным, который вдобавок более всего на свете боялся выглядеть смешным. Студент Степан носил очки и чувствовал себя очень неловко. В компаниях он почти всегда молчал, видел, что положение его и незавидное, и смешное, сердился на себя, но ничего не мог изменить.
Два года после института он работал учителей в полесской деревне Ольховке. Он никогда не задумывался, нравится ли ему его профессия; готовился к урокам, читал колхозникам лекции, если просили, а вечера проводил в своей холостяцкой квартире — ему казалось, что так и надо. Он вел литературу. Уроки проходили гладко, ученики как будто уважали его, но он чувствовал: чтобы стать в деревне авторитетным человеком, ему чего-то не хватало. Но вот чего именно — Степан не знал.
Наступало лето, кончались экзамены, и как-то получилось так, что Степан оставался в Ольховке и утешал себя тем, что лучшего и не надо. Временами он вспоминал город, институт, друзей. Бывшие однокурсники давно обзавелись семьями, а он после института даже не влюбился. В такие минуты, когда он понимал это, было особенно горько.
И вот теперь далеко Ольховка, а сам он — дома.
Гармонь уже утихла, и в ночи Степан особенно отчетливо слышал, как в кустах за пуней конь скубет траву и как под его копытами хлюпает мокрая земля.
Повернувшись на другой бок и смежив глаза, старался представить себе что-нибудь белое, мягкое, как учила его в детстве мама, если он долго не мог уснуть. Но сна не было.
Так он лежал долго, пока на дворе не послышались шаги. Степан насторожился: кто бы это?
— Подожди еще немного, Нина! — упрашивал кто-то.
Голос был незнакомый, мальчишеский. Степан приподнялся и стал вслушиваться.
— Ты потише, а то брат услышит…
Зашептались торопливо, и ничего нельзя было разобрать.
— Мне пора, — сказала Нина.
Потом снова шепот, потом опять отчетливый голос сестры:
— А кто Василю сказал, что мы с тобой вчера гуляли на шляху?
— Я не говорил, он сам, наверное, догадался.
Молчание, одно молчание.
— Ты мне даже платочек дать не хочешь, — услышал Степан через минуту обиженный, невеселый голос.
— Не хочу, не хочу… А если кто увидит…
— Не увидит, я поношу немного и отдам…
«А наверное, хороший хлопчик, — подумал Степан. — Если бы я его увидел теперь, то и не узнал бы, чей. А Нина! Вот тебе и девятиклассница!»
И он снова стал вслушиваться. Нина говорила:
— Да перестань ты про платочек. Вышью узор — тогда и отдам. Пусти руку… Мне пора…
Они еще о чем-то шептались, а потом Степан услышал, как сестра взбежала на крыльцо и отворила дверь в сенцы. «Вот тебе и девятиклассница, — снова мысленно повторил он и с удивлением почувствовал, что ему стало почему-то радостно и хорошо. —
Но где-то в глубине души жила уверенность, что он обманывает себя. Перед глазами опять, как с вечера, встала Катя: он полагал, что тогда, в школе, Кате было столько же лет, сколько теперь сестре. Да так ли давно это было? «Дурной ты пень, — сказал он себе, — ничего еще не потеряно, все у тебя впереди. А ты в каком-то миноре». Он весь напрягся, какой-то теплый комочек подкатился к сердцу, мягко тронул его. И грусти уже не было.
Где-то захлопал крыльями петух и чисто прокукарекал, ему отозвались еще с одного двора, и вскоре бодрое петушиное пение прокатилось по деревне.
Спать не хотелось.
СЕНО НА АСФАЛЬТЕ
(Перевод Эд. Корпачева)
ПИСЬМО ПЕРВОЕ
Часто я спрашиваю у себя: как мы встретились и почему? Помню, когда мы учились в школе, мне как-то не по-детски хотелось грусти, таинственной, редкостной судьбы. Пролетели годы — и я узнала грусть и поняла, что научиться грусти невозможно, как нельзя и научиться радости. Всему свое время. Еще я знаю теперь, что с бегом времени душа становится более тихой, ласковой, успокаивается, но не дремлет: она, как и прежде, ищет радости, только знает уже, чего ей хочется. Вот почему я думаю, что повзрослевший человек более романтик, чем в ранней юности. И когда я поняла это, я и повстречала тебя. Прежде мы не могли встретиться, потому что не поняли бы друг друга.
Помнишь нашу первую встречу?
В то утро я зашла к своим знакомым взять апельсины: где-то они достают, сказали, что могут достать и мне. А я подумала, что хорошо будет занести их Лельке, сестриной дочке: ты же знаешь, малышке не очень сладко живется. Сестра давно не в ладах с мужем, все не может простить ему какие-то мужские грехи — и они без конца ссорятся, а девочка бегает от матери к отцу, не зная, к кому прильнуть. Пять лет девочке, и она такая славная.
В то утро, помню, шла я мимо кинотеатра. Помню, как под его крышей, где-то там, за серыми колоннами, рьяно чирикали воробьи, внизу, у входа, уборщица орудовала голой метлой, а на стене, на самом верху, вздрагивало, то бледнея, то делаясь ярче, трепетное солнечное пятно. И въедливо, терпко пахло пылью. Я люблю, когда пахнет пылью, а в то весеннее утро улица пахла еще и свежими булками, и душистым кофе, и трезвящим холодком молодой зеленой листвы. Я все шла да шла по тротуару и всматривалась в лица редких прохожих. Ты знаешь, ты, наверное, замечал это приглушенное грустно-мечтательное сияние, которое бывает весной на лицах у людей, на лицах, едва тронутых первым загаром? Такую же просветленность еще можно заметить, заглянув человеку в лицо внезапно во время тихого и теплого дождя. А ты не ловил себя на том, что в дождь хорошо и легко думается, а на душе бывает так светло и ясно?
В то утро ты был такой спокойный, устало-тихий какой-то, улыбчивый и кроткий. И так смешно и по-ребячески легко тогда разговаривал. Помнишь, когда я рассыпала на углу улицы апельсины и ты неизвестно откуда ринулся их подбирать?
Словно все в то утро складывалось для того, чтобы мы встретились с тобою.
А какая тогда была весна! Где только не побывали мы с тобою в ту весну! В дождь до поздней ночи просиживали мы в скверах, накрывшись твоим пиджаком, и, помнишь, сколько раз начинали думать о том, как поехать бы куда-нибудь, далеко-далеко, допустим, на маленький речной островок. Желания влюбленных не знают границ, и так и надо, чтобы была только любовь и весь мир. Мы покупали на вокзале билеты на любой поезд — и сколько незнакомых деревенек, речек, лесов и полян неожиданно открывали для себя! А кинотеатры на окраинах города — старые, со скрипучими стульями, с выщербленными и истертыми до ямок полами? А сеансы, на которых от соседа по ряду нестерпимо несло сивухой, — и как часто обрывалась кинолента и становилось темно, и тогда в зале слышались свист, крики, топот, не очень приличные шуточки. Никто не знал там ничего о нас, и это было приятно, как, наверное, приятно было какому-нибудь принцу из старой притчи, переодетому в нищего.