Журавлиное небо
Шрифт:
КЛОК ПОДСОХШЕГО СЕНА
Днем уже, направляясь на футбол, я выскочил из троллейбуса на площади. Припекало солнце. Трава в прокосах увяла. По прокосам живо бегали черные, с отливом, скворцы. Пахло сеном. Большой и шумный лежал вокруг город. На площади по-луговому, по-летнему пахло сеном.
Я повернулся и потихоньку пошел тротуаром, и вот здесь, на тротуаре, вдруг тоже увидел сено — неизвестно кем растрясенный клок подсохшего сена. По-луговому, по-летнему пахло сеном.
«Сено на асфальте, — подумал я, — сено на асфальте…»
Словно
«Сено на асфальте, — в радости думал я. — Вёска в городе…»
МАТЕЕВЫ ДРОВА
(Перевод Эд. Корпачева)
Заметелило сразу после рождества. В один день как не бывало привычной серости окрест, после затишья взвихрился ветер и погнал по улице игривые снежные шлеи да колеса. У изгородей в одно мгновение нарастали седловатые высокие сугробы.
Матей теперь уже жалел, что не привез из лесу наготовленных дров. Уже было собрался, и коня бригадир обещал, да сбила с панталыку женка: дрова, видишь, подождать могут, сначала хлев утеплить надо — корова вот-вот отелится.
Ладно, сделал кое-что для хлева, а там и праздник: дрова так и остались в лесу. Жди теперь, пока эта белая муть кончится, потому что заметелило не на день.
Старику тревожно. Выйдет во двор, чтоб сунуть корове сенца, да снова в хату — и глядит, глядит, как пляшет метель. Ветер то ходит пружинисто, широкими валами, будто стремясь повалить что-то, а то свистит так резко и дико. И гремит где-то по штакетнику оторванная доска.
А на печи ойкает старуха, совсем занемогла:
— А божачка, что же это такое: съесть ничего нельзя. Вот горе — как огнем жжет…
Матей не слушает, упорно тянет окурок да помалкивает.
Старая слезла с печи и, кряхтя, протопала к шкафчику. Дзынкнула посуда, оказалась в ее руках глиняная кружка с содой, оплетенная берестяными лентами, — и вот уже старая морщится: не очень приятный порошок.
— Закрутило, замело, — бормочет о своем Матей, — в лес теперь ни стежки, ни следа…
— Вот уже заскулил, — сердито сказала жена. — Дрова ему жить не дают!
— А что же, — тихо защищается Матей, — вон сколько здоровья положил, пока с Савкиным хлопчиком накололи. Хорошую сухостоину найти нелегко: аж под Пугачеву гриву забрели.
— Сухостоина ему нужна, если дрова под боком. Людям березняк режут — не смотрят. Хмыль вон возами тащит, своего он нигде не упустит.
— И чего ты прицепилась ко мне! — начинает злиться Матей и мелким шажком кружит по хате.
Не отходя от шкафчика, старая наблюдает за ним. Костлявый и малорослый, Матей наверняка может показаться смешным в этот миг. Кортовый пиджачок смятым выглядит на его плечах, на затылке торчит щепотка светлых волос, словно цыплячий пух; ведь лысина у него давно перелезла через макушку. Сам он знает, каким выглядит.
— Нет, не очень разгуляется Хмыль, хапуга этот. Возьмется за него колхоз!
— Напугали вы его, ох, напугали. Это же Настя мне говорила: после того схода, где ты его со срубом этим допек, злился он ого как. Не может быть, говорит, чтоб самого на чем-нибудь
Матей недобрым взглядом задержался на женке, будто не Хмыль, а она желала ему беды. Рука сразу нашла бороденку, раз-другой нервно дернула. Матей причмокнул — звук получился тоненьким и звонким. И сказал более спокойным голосом:
— Дурень он, если так… Я своим горбом живу, мне бояться нечего.
Старая смолчала, забубнив на печи о чем-то своем.
Смерклось. Матей принес из-под поветки охапку дров, побросал поленца в редкий пепел остывшей печи. Огня не зажигал: спать легли рано. Накрывшись кожушком, Матей все думал. Никак не шел из головы этот самый Хмыль. Черт его знает, что за человек! Сам не здешний, пришел откуда-то в деревню, прибился тут к молодице в примаки. Люди говорили — раньше он где-то продавцом работал. Выгнали, наверное. Удивительно еще, что в тюрьму не сел. В колхозе уладился упряжь выдавать: у стариков работу отнял. Все удивлялись! А он с конюхом какие-то дела завел, начал хату ставить на полянке возле Васильева лога. Лес он, конечно, не покупал. Думали, сарайчик какой или будку построит — а все же хату, звенья хаты, которую потом и продал в районе. Пока смотрели, так он и вторую ставить начал. Ах, чтоб тебе, лихоимец ты такой, бродяга приблудный! Матей не стерпел и сказал на собрании. Пришлось Хмылю уплатить деньги в колхозную кассу. Так теперь, оказывается, мстить собирается, совесть хочет проверить.
Вспоминалась недавняя встреча с Хмылем в лесу. Тот как раз набрел на них, когда они пилили с Савкиным хлопцем дрова. Прибрел он заросший, как всегда, волком глядит. За ремень заткнут топор, а на плече, перетянутом веревкой, вязанка лещинника: наверное, нарубил для обручей. Не здороваясь, все запрокидывал голову, глядел на сухую ровную ель, уже подпиленную до середины. Резиновые сапоги Хмыля в выпуклых, как мозоли, заплатах неспокойно месили снег.
— Такое дерево, а!.. На доски можно, да и планки для притолоки вышли бы, а?
— Да еще какие, — сказал обрадованно Матей. — Ого, какие! Если бы до лета подержать да пустить под пилу…
Хмыль все еще топтался возле ели и то ли любовался, то ли завидовал — все покачивал головой. Облезшая шапка съехала у него на затылок, на мокрый лоб налипли реденькие черные волосы. Хмыль вдруг ехидно сощурился, глядя на Матея, и прохрипел:
— Чего же без коня, дядька? Колхоз не дает, а?
— Даст, если нужно, — буркнул Матей и решительно ухватился за пилу. — Берись, Василек!
Поправляя вязанку лещинника, Хмыль повел плечом и молча подался на дорогу. За его сапогами потянулся ровный глубокий след: Хмыль брел, волоча ноги…
Неприятное воспоминание постепенно теряло свою первоначальную остроту: может быть, потому, что тепло кожушка все время окружало Матея. Ветер все еще стучал в стекла, шастал по стенам хаты, мягко проваливался куда-то. Матей притих и вскоре уснул.
Где-то среди ночи его разбудила старая:
— Проснись, проснись! Спит, будто пеньку продал… Корову погляди.