Журавлиное небо
Шрифт:
Он совсем осмелел уже, и рука его, привычно побегав по Ольгиной спине, замерла на ней.
Вот как все получается. И, значит, иначе все было, совсем иначе. И, значит, никогда не было тихих застолий здесь, в этой квартире, ни сердечного сочувствия, ни дружбы. Все она сама придумала, Ольга, — и все обман. Так хорошо, легко чувствовала она себя еще недавно с Вячеславом Петровичем, с Зиночкой и — надо же! — не замечала ничего, и как жаль теперь и того спокойствия в сердце и задушевности, с которыми шла всегда к соседям… Как они повернули все, как они могли подумать!..
И тогда Ольга заговорила со сдерживаемой злостью, колко:
— Так вы, может быть, меня ждали, Вячеслав Петрович? А Зиночка
Возможно, теперь уже и он догадался, что определенно ошибся в Ольге. Ольга заговорила о Зиночке — значит, она знала, как его уколоть больнее…
Он не сидел уже на кушетке, а, нахмурясь, ходил по комнате.
— Зиночка, между прочим, — мягко начал он, — здоровая, да я за нее и не опасаюсь: она в надежных руках. Это даже хорошо, что ее теперь здесь нет. Мы можем поговорить с вами… Я правильно сказал, Ольга Романовна, — ну, о том, что вы так часто заглядываете к нам. Жене это неприятно… Словом, я прошу вас…
«Так вот ты какой, — дошло наконец до Ольги, — ты еще виноватой хочешь сделать, ты мстишь мне»…
Она вскочила с кушетки.
— Я… я не знала, что вы такой… Как вам не стыдно!
Она боялась, что не выдержит, разревется, потому что очень больно и обидно было ей.
Но все же дома, где никто не мог ни слышать, ни видеть, она расплакалась. Слезы принесли какое-то облегчение, и она успокоилась: сидела в своем доме, снова да снова думая о соседях, и странным казалось вот что: то, что было прежде, что утешало ее и даже восхищало, совсем, оказывается, не сохранилось в памяти; теперь, наоборот, в памяти так ясно проступало иное. Ну, хотя бы то, как готовились отмечать день рождения Вячеслава Петровича, а Ольга узнала об этом поздно и случайно: была у соседей, а Зиночка как раз заговорила о гостях: «Арнольд Филиппович сухое вино любит, так ты не забудь, Славик, обязательно купи». Ольга забеспокоилась: ведь надо от себя что-то преподнести Вячеславу Петровичу, а так поздно, так поздно узнала она об этом… Но Зиночка возразила: «Преподнести Славику? Зачем? Как-нибудь в другой раз, а то завтра, знаете, будет не совсем семейный праздник, соберутся сотрудники Вячеслава Петровича… Может быть, потом созовем гостей, и тогда»… Ольгу не пригласили.
Она не помнила теперь, обиделась на соседей тогда или нет. А может, поверила? Какая же глупая была, даже вспоминать стыдно.
А они… Этого Арнольда Филипповича на руках готовы носить, и наверняка так не поступали бы, если бы от него не имели выгоды. Вот какие соседи! Нет, она, Ольга, жалеть не будет, что рассорилась с ними!..
Она уже не плакала: встала, вышла на кухню, вымылась там под краном, вернулась опять в комнату — делать было нечего. Постояла в раздумье, увидела: подушка на диване свалялась — и поправила ее. Подобрала из вазона старый, порыжевший окурок — этот Казик, сколько ему ни говори, все равно делает по-своему. На подоконнике же стояла керамическая шкатулка: Ольга собирала в нее монетки, все опасалась, как бы не задел шкатулку неосторожный Казик. Шкатулка запылилась: Ольга нашла тряпицу, принялась вытирать. Вдруг шкатулка выскользнула из рук — и разлетелась! Монетки брызнули под диван, покатились по полу. Вот уж не везет, так не везет! Ольга принялась отодвигать диван, нервничала и вдруг вскрикнула — больно прижала палец. Так тоскливо стало, так жаль себя — и она опять заплакала… Да черт с ними — и с квартирой этой, и со шкатулкой, и с соседями! Ну, вот, имела она квартиру — и что же? Точно были у нее знакомые — и нет их. Казик не любил соседей, уговаривал, чтоб не ходила к ним. Ему что, ему легко: все время на заводе, собрания разные, лекции, а тут сиди дома, ничего ты не знаешь, не видишь. Только и знает: иди работать! А если бы настоящий хозяин был, то работу
Потом она стояла у окна: предвечерним низким солнцем был залит город. Розовыми отблесками посверкивали крыши, окна плавились от солнца. На железнодорожной линии кутался паровоз в грязновато-желтый дым. Кирпичные трубы, эти громадины, застывшие в каком-то величии, вздымались и тут, и там. Словно меч, брошенный неизвестным великаном, рванул ввысь реактивный самолет, и белые полосы, тянувшиеся за ним, были следом этого меча.
Большой город лежал перед Ольгой, но незнакомый какой-то, совсем новый. Она ведь всегда думала и еще в деревне мечтала о своем городе — был он с витринами магазинов, с бесконечными гонками троллейбусов и машин, с толпами людей на улицах. А этот, увиденный ею, поднимался вверх стрелами кранов, зычно перекликался паровозными гудками на невидимых переездах и станциях…
И, чтобы увидеть его, надо было смотреть широко открытыми ясными глазами.
ДОМА
(Перевод Эд. Корпачева)
Долгим и узким двором они дошли до пуни — сенного сарая. Степан снял с пробоя щеколду, и ворота с сухим скрипом отворились. Из пуни повеяло таким знакомым Степану запахом сырой земли и свежего сена. Он достал из кармана коробок и осторожно чиркнул спичкой.
— Ну, Степа, — с укором сказала сестра и дунула на огонек. — Ты ведь знаешь: наш тата… наш отец. Он просил…
Стало темно. Степан улыбнулся: «Как же она выросла! Совсем большая. Девятиклассница!»
Вот уже два года минуло, как не наведывался он домой. Когда в последний раз уезжал из деревни, сестра была почти девчушкой, он даже помнил: часто плакала, если не получались уроки. А теперь — невеста, невеста!
Вроде еще темнее стало, едва погасили спичку. И Степан ничего не различал.
— Сюда, — шепотом сказала сестра, — неужели ты все забыл?
Степан выставил в потемках руки перед собою и пошел за ней.
По стремянке поднялись наверх. И не успел Степан и шага ступить, как сено под его ногами слегка заколыхалось, зашелестело — он не удержался и упал. Сестра засмеялась, и ему тоже стало весело, приятно.
— Как хорошо, Нина, а? — вдохнул он полной грудью запах молодого сена и еще глубже залез в это душистое тепло.
— Хорошо, хорошо, — живо отозвалась Нина. — Я еще перед экзаменами спать собиралась, да мама не позволила. Боится, что буду поздно приходить из села.
— И правильно поступает. На вечеринки, признайся, давно ходишь? И записки на уроках получаешь… Ну, разве не так?
Голос его — Степан сам понимал — был и хитроватым, и ласковым.
Нина ответила с притворным недовольством:
— Какие вы, учителя, ворчливые, придирчивые. А я прежде думала, что вы не такие люди, как все… Ну, спи, сочинитель, а я пошла.
Степан все улыбался.
Как только Нина вышла, он разделся и лег. Захотелось ему курить, вспомнил он предостережение сестры и опять усмехнулся, зажигая сигарету. Спичку он размягчил пальцами и отбросил подальше от себя: чтобы не заметил утром батька.
Он лежал и думал. Было тихо, только внизу временами вздыхала корова да над самым ухом звенел неуловимый комар. Кое-где через стреху просвечивало небо, и Степан долго смотрел на эту заплатку темноватого неба, пока совсем рядом не заиграла гармошка и не обрадовался приятный девичий голос тому, что «у растянутой трехрядки васильковые меха». Степан встрепенулся, что-то шевельнулось, защекотало внутри, и он почувствовал, как непонятная радость охватывает его.
Он уже не мог лежать спокойно, все ворочался. «Что это? — думал он. — И почему я так разволновался?» И вдруг понял: «Я дома! Чего тут долго гадать? Я дома!»