Журба(Повесть о хорошем человеке)
Шрифт:
— Эх, и глупыши были! — Ванюшка, впряженный в салазки с кадушкой, полной воды, покачал головой в рваном треухе. — И я хорош: нашел, чем гордиться! Вот если бы сейчас надумал Николашка приехать к нам и заночевать в селе, я бы гранату ему в окошко — р-раз! — только перья от него полетели бы!
Про гранату Ванюшка подумал не просто так: у него в стайке надежно припрятана «лимонка», выменянная на табак еще осенью у односельчанина — фронтовика. И о царе он подумал не просто так, а потому, что знал от отца и деда, что Николай с тех пор, как уехал из Спасского, натворил много кровавых дел: тут и Ходынка, и 9 января пятого года, и Ленский расстрел, и войны — позорная — с японцем и ненужная — с германцем…
Посылкой Ванюшки по воду бабка Евдоха не ограничилась,
— Пошли в город!
В Спасском «пойти в город» означало пересечь улицу Мельничную, на одной стороне которой село, а на другой — город, выросший из Евгеньевской слободы, которая, в свою очередь, выросла вокруг железнодорожной станции с тем же названием. «Во всей России нет такого места, — гордятся спассчане, — чтобы деревня с городом через улицу разговаривала!»
Мальчишки поравнялись с белым зданием в виде перевернутой буквы Г, ее короткая часть была двухэтажной, а длинная — одноэтажной. В этом доме с прошлого, 1917 года, размещалась Спасская учительская семинария. Шкет мотнул головой в ее сторону и сказал — спросил:
— Может, теперь примут?
Журба нахмурился и промолчал, он и сам подумал об этом, а приятель угадал его мысли. Вообще с тех пор, как Ванюшка узнал, что царя больше нет и грядет какая-то другая жизнь, новая и неведомая, он только об этом и думал. Ванюшка был не только первым и единственным в своей семье грамотным, он еще и отлично учился в местной церковно-приходской школе. Он мечтал стать учителем. Закончив школу, он под диктовку деда написал прошение о приеме его в семинарию. К прошению дед Сергей приложил подношение — пуд меда со своей пасеки. Но не помогли ни отличный балльник ЦПШ, ни великолепный мед. Сказали: нет мест. Несколько часов кряду бушевал дед, бегая по хате, ругаясь и на русском, и на украинском:
— Нема мисця! Як же! С суконным рылом в калашный ряд! Для этого ёлопе, сына богатея Кузьменки е мисце, и для сына заводчика Золотарева е мисце, и для спекулянта Терещенки е мисце, а для крестьянского сына Ивана Журбы нема мисця! Хай бы им грець!
Потом немного успокоившись, обнял внука за острые худые плечи.
— Ну, ничого, хлопчик, ничого! Потерпи трошки! Будет — и чую, скоро — на нашей вулици свято. Я-то, старый, може, и не доживу, а ты обязательно доживешь. Выучишься и станешь учителем!
Это была и дедова мечта. Вот и праздник пришел, и дед дожил. Теперь, конечно, примут Журбу в семинарию. Иначе и быть не может, иначе на кой нужна революция, коли все останется по-старому…
Мальчишки вскарабкались на насыпь. Вот и «чугунка», точнее, Уссурийская железная дорога, которую закладывал царь, а построил народ. Ванюшка помнил ее, сколько себя, и часто ходил сюда просто так, без особой надобности. Она была частью его жизни…
Блестящие полоски рельсов уходили, сливаясь, в неведомую даль, в иные миры. Журба только знал, что вон там, на юге, Владивосток, а там, на севере, Хабаровск — города, в которых он никогда не был. Посланцы этих миров проносились мимо него в обоих направлениях, лишь на несколько минут являя себя захолустной промежуточной станции.
Босоногий мальчуган в замызганном картузе, заплатанной рубахе и портах с лямкой через плечо, набычившись, смотрел на пассажиров, прогуливающихся по перрону в ожидании удара станционного колокола. Дамы в огромных шляпах, в платьях, дорожных, тем не менее нарядных, господа в мундирах или чесучовых костюмах и в котелках. Мальчики в матросках и бескозырках с надписью «герой» и девочки, состоящие сплошь из бантов и лент, — вся эта праздная и праздничная публика, ведя беспечный и необязательный разговор, дефилировала туда-сюда вдоль поезда. Это, конечно, были «люди из 1 класса». Пассажиры из 2-го и 3-го и одеты были поскромнее, и выглядели озабоченнее: на станции они устремлялись за кипятком и дешевой снедью. Но Ванюшка
Две встречи особенно запомнились ему. Как-то раз на станции мимо него, как всегда глазеющего на поезд, прошли двое пассажиров — мальчик в форме гимназиста и девочка, вся в белом. Они были чуть постарше Ванюшки, а может, даже ровесниками; он, и по природе своей, и худо кормленный, был малорослым. Девочка с любопытством посмотрела на станционного босяка, и тот, в смущении опустив голову, начал большим пальцем ноги чертить по земле круги. Этот черный корявый палец, далеко отстоящий от своих собратьев, очень рассмешил девочку; не отрывая от него смеющегося взгляда, она что-то шепнула своему спутнику. Гимназист скривился брезгливо и начал цедить через губу какие-то странные слова:
— Рудимент… атавизм… питекантроп…
Ванюшка, естественно, не понял ни одного, но, уловив обидную интонацию, нахмурился. Он подумал, что скоро пойдет учиться и узнает и эти слова, и многие другие и сможет достойно отвечать на подобные высказывания. Но вслух неожиданно сказал:
— Ездиют тут всякие, только мусор после себя оставляют!
А в другой раз он увидел молодую женщину, барышню. Она не вышла, как многие, на перрон, осталась в вагоне. Сидела у окна и читала книгу. Настольная лампа с голубым абажуром окрашивала ее миловидное лицо в причудливый неземной цвет. На ней была простая белая блузка с глухим воротом, с медальоном на тонкой золотой цепочке, ее золотистые волосы были заплетены в косы и уложены в виде короны. Вдруг она подняла голову, посмотрела в окно и задумчиво улыбнулась. Ванюшка, конечно, понимал, что она не видит его со света, что улыбается прочитанному или каким-то своим мыслям, но, обманывая себя, решил, что улыбка предназначалась ему. И так ему сделалось хорошо, так сладостно, что в горле будто ком какой-то застрял и в глазах защипало. А в следующее мгновение бамкнул станционный колокол, и поезд, медленно набирая ход, повез незнакомку с загадочной улыбкой в неизвестные дали, в иные миры. Ванюшка часто вспоминал эту барышню, придумал ей — исходя из своего знания жизни — биографию, сделал ее учительницей. И верил, что когда-нибудь они встретятся, а может, даже будут работать в одной школе…
— Опять митингуют! — услышал он голос Ваньки Шкета и очнулся от раздумий.
Они пришли. Возле железнодорожного депо качалась толпа, над ней висел пар от дыхания и табачный дым. Ораторы взбирались на паровоз, сменяя друг друга, и выкрикивали свои речи. Мало что понимали не только мальчишки, но и взрослые. Одни призывали создавать какие-то советы, которым будет отдана вся власть, другие говорили, что надо воевать с германцами до победы, третьи советовали ничего не делать, а ждать указаний из Петрограда или Владивостока. Один рассмешил толпу, заявив, что поскольку в Спасском уезде большинство жителей украинцы, то надо порвать с Россией и воссоединиться с Украиной…
Уходили друзья с митинга оглушенные, бестолковые, с застрявшими в мозгах непонятными словами, дотоле не слышанными. Даже знакомые слова, например, «платформа» или «классы», звучали в странном контексте и оттого становились загадочными.
— Говорят не по-русски! — возмущался Ванька и недовольно кривил свою веснушчатую физиономию.
— Ничо, разберемся! — буркнул Ванюшка. — Пойдем зайдем к моему бате.
Бывая в слободке, он всегда ходил к отцу, жившему при станции. Иван родился в Харбине, куда в свое время Евдоким подался на заработки и где женился. Вернувшись в Спасское, работал на железной дороге и там на путях потерял ногу. Жена бросила его с годовалым сыном и уехала обратно в Харбин. Журбе пришлось уйти с работы обходчика и обучиться сапожному ремеслу. Мастером он оказался отменным, но все, что зарабатывал, сутками горбатясь в своей дощатой каморке, он, увы, пропивал, впадая в многодневные тяжкие запои; непонятно было, о чем он больше сожалел — об ушедшей жене или потерянной ноге. Дед Сергей и бабка Евдоха сочли за благо забрать Ванюшку к себе в Спасское.