Журнал «Если», 2002 № 06
Шрифт:
— А что вы со мной сделаете? — спрашивает она уже менее уверенно.
— А чего бы вы хотели? — любезно отзываюсь я.
Она пугается почему-то даже сильнее, чем тогда, когда я вытаскивал ее из кустов. Пытается открыть окно, но инженерное решение рамы этого не предусматривает.
— Как вас зовут? — спрашиваю я сурово.
Она легко соскакивает с подоконника и пытается прорваться к двери. Мне приходится встать.
— Как вас зовут? — спрашиваю я, опуская ее на потертый ковер. (У ножки дивана вижу стреляную гильзу. Уборщица могла бы
— Ада, — говорит она, на секунду перестав вырываться.
— Скажите, Ада, вам не стыдно?
Она не понимает вопроса.
— Хорошо… Вам меня не жаль? Убивать?
— Жаль, — врет она. — Но у меня нет другого выхода.
Я отпускаю ее и возвращаюсь в свое кресло. Она остается сидеть на полу.
— И какого же такого выхода у вас нет?
— Мне нужны деньги, — говорит она просто. — Очень нужны.
— Да, но ведь и мне нужна моя голова!
— Значит, я проиграла, — говорит она, помолчав. — Меня предупреждали, что это будет сложно…
Я хмыкаю. «Сложно».
— Ада, я вас чем-нибудь обидел? Я ваш враг? Вы желаете моей смерти?
— Нет, — говорит она на этот раз искренне. — Но раз за вашу голову дают такие деньжищи — я должна была хоть попытаться!
— Но ведь это безнравственно, — говорю я, не надеясь на понимание. — Убить человека за деньги!
— Может быть, — говорит она тихо. — Но только меня ведь тоже скоро убьют за деньги. Тут, понимаете, такое дело — либо я вас убью, либо они меня. Только я вас, скорее всего, уже не убью…
В ее голосе звучит странная надежда. Вот оно что — в рукаве ее курточки имеется отравленная игла в жестяном чехольчике. Девушка потрясена, но отнюдь не деморализована.
— Зачем вам деньги? — спрашиваю я.
— Я задолжала, — объясняет она охотно. — Надо отдавать.
— Как же вы умудрились?
Она машет рукой:
— Долго ли… Меня подставили, я сглупила… Неважно.
— И вы решили променять мою жизнь на свою?
— Что вы все ноете, — говорит она с внезапным раздражением. — Я молодая, мне еще жить и жить… А кроме того, вы-то сам — святой, что ли? Почему за вашу голову назначены такие деньжищи? Не случайно ведь?
Она намекает на некое тайное знание. В самом деле полагает, что знает правду.
— Почему же? — спрашиваю я.
Еще минуту назад она и сама лихорадочно придумывала тему для разговора — чтобы было время подобраться ко мне поближе и без помех вытряхнуть иголку из рукава.
— Все знают, — говорит она небрежно. — Вы приговорили к смертной казни человек десять невиновных. Все это знают. Вы всегда выходили сухим из воды… Вам просто нравилось приговаривать к смерти. За такое приходится расплачиваться, я удивляюсь, как вас до сих пор не убили!
— Прямо-таки «человек десять», — не верю я.
Она подползает на четвереньках:
— А даже если и меньше… Если вы хоть одного человека приговорили без вины… Будь у вас совесть — вы давно бы с моста в воду кинулись!
Слово «совесть» звучит в ее устах пикантно, даже
— Задолго до твоего рождения, — говорю я, плавно переходя на «ты», — когда я действительно был судьей…
И замолкаю.
— Что? — спрашивает она, подползая ближе.
— Назначать награду за чью-либо голову могло только государство, — говорю я. — А человек, убивший кого-то, при определенных обстоятельствах мог легко отправиться за решетку. Такое было время.
— Ну? — она прикидывает, как лучше до меня дотянуться. — Государство или за решетку, все едино. Не надо делать гадостей, и никто не назначит за вас награду… Нет?
— Нет, — говорю я. Но она не слушает — ей не до того. Отравленная игла потихонечку скользит из рукава в ладонь.
— Все равно, — говорит она. — О вас рассказывают такое…
— Что же обо мне рассказывают?
Зрачки ее расширяются. Она шагает вперед, тянется лицом, будто собираясь меня поцеловать. Я аккуратно заворачиваю ей за спину атакующую руку — правую, с иглой.
Вот теперь она осознает свой проигрыш. Вырывается уже це молча — с обиженным ревом, так что слезы летят по всей комнате. Я не позволяю ей, укусить себя (хотя ей очень хочется). Сношу с лестницы и легонечко спускаю с крыльца — без членовредительства, но так, чтобы запомнилось.
А потом опять возвращаюсь домой.
В «глазке» двери напротив горит свет.
Я сплю почти весь день. Все спокойно. Никто на вламывается ко мне, никто не стреляет с крыши напротив, никто не тычет в форточку трубкой с парализующим газом. Я просто сплю. Мне хорошо.
Я просыпаюсь перед закатом и некоторое время лежу, глядя в исклеванный пулями потолок. Следы попаданий и старые, и свежие: я давно зарекся делать в этой квартире побелку…
Я хотел бы когда-нибудь жить в уютном доме с лепными потолками, светильниками из цветного стекла и сувенирным оружием на стенах. Но какой смысл заводить в доме лепнину, если ее уже через полчаса собьют выстрелом? Мне делается грустно. Тот, кто живет напротив, безукоризненно верно рассчитал свою месть. Прежде чем меня убьют (а когда-нибудь это все-таки случится!), я окончательно разуверюсь в человеческой порядочности. Еще тридцать лет назад мир не был таким циничным… или мне кажется?
Цинизм. Вот что я особенно ненавижу. Не жестокость, нет. Я сам жесток. Например, вчерашнюю девицу вполне можно было не спустить с крыльца, а спокойно усадить на землю…
При воспоминании о девице во рту моем намечается вкус гнили. Я морщусь.
Мой ранний ужин (или поздний завтрак) оказывается прерван диким грохотом. Бронированная дверь слетает с петель — кажется, ее взорвали. Я поднимаюсь и с пучком зеленого лука в одной руке и куском хлеба в другой иду посмотреть, кто пришел.
Пришел коренастый смуглый парень в тесном спортивном костюме. Движется, как летучая мышь. Очень быстрый. Пластичный. Мне даже доставляет удовольствие пару минут за ним наблюдать.