Журнал Наш Современник №11 (2001)
Шрифт:
Наивно полагать, что Лермонтов “рисовался” под Томаса Лермонта, как в ту пору рисовались под Байрона, тем более что о Томасе Лермонте, в отличие от Байрона, мало кто знал. Но внешнее сходство, обнаруживающееся даже через много поколений — это генетика в чистом виде, мы же говорим о феномене духовной наследственности. И вот с этой точки зрения в предании о Томасе Лермонте обнаруживается нечто поразительное по схожести с творческой судьбой Лермонтова. Перед тем как въехать вместе с королевой фей в ее царство, Томас Лермонт оказывается на знакомом нам по русским сказкам распутье. Направо — узкий тернистый Путь правды, налево — широкий, с цветами на обочине Путь лжи, а прямо — извилистый Путь в царство грез, в королевство фей, — он “то появляется перед взором, то исчезает из глаз, словно прячет его полоса тумана”.
Не тот ли это путь, что сквозь туман кремнисто блестел автору стихотворения “Выхожу один я
Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея,
Про любовь мне сладкий голос пел,
Надо мной чтоб, вечно зеленея,
Темный дуб склонялся и шумел.
“Сижу я в тени Элдонского дуба, — говаривал Томас Лермонт, — смотрю и слушаю. Река плещется на солнце, словно форель играет. Кричат и поют сойки и дрозды”.
Можно, конечно, допустить стилизацию, но уместен ли этот маленький прием там, где речь идет о жизни и смерти, о творческой судьбе? Я полагаю, что мы имеем дело с классическим примером передачи наследственным путем духовной информации. По всей видимости, время, когда духовный генотип находит всемерное воплощение в одном из представителей рода, не имеет большого значения: пассивно наследуют его все без исключения, но развиться он может только в человеке, предрасположенном к творчеству. Произойти это может и через несколько сот лет, как в случае с Томасом Лермонтом и Михаилом Лермонтовым, и через несколько десятков (Жуковский и Бунин), и уже в следующем поколении (Николай и Лев Гумилевы, Леонид и Даниил Андреевы). Любопытный пример, сколь неудачны попытки “подправить” в принципе духовный генотип, — в жизненной и творческой судьбе Якова Брафмана, иудея, в 34 года перешедшего в Православие и написавшего известные антииудаистские труды “Книга Кагала” и “Еврейские братства”, и его внука по матери, знаменитого поэта Владислава Ходасевича. Ходасевич, особенно в первой половине жизни, всячески дистанцировался от пользовавшегося дурной славой в “передовых” литературных кругах деда, демонстрируя в стихах и статьях противоположные брафмановским идеи и взгляды. Но вот сдружиться со своей филосемитской средой поэт так и не смог и умер, подвергнутый ею, как и дед, остракизму, хотя никогда прямо против нее не высказывался. Вероятно, “среда” мистическим знанием чувствовала, что непреодолимая сила влечет Ходасевича по стопам деда: Брафман был поклонником Державина (прежде всего как государственного деятеля, боровшегося в “черте оседлости” с кагальным угнетением раввинатом и богатеями-ростовщиками беднейшего еврейства), а Ходасевич в 1931 году написал апологетическую биографию Державина, отмеченную явным влиянием главы о Державине из “Книги Кагала”. Сколь ни пытался Ходасевич изменить вектор своей судьбы, а вышло как по-писаному: дед восславил Державина-политика, а внук — Державина-поэта. Брафман сказал о Державине: “...энергия и здравое соображение помогли Державину открыть многое такое, чего не были в состоянии заметить другие предшествовавшие ему исследователи иудейства, и некоторые из собранных им сведений останутся навсегда драгоценным материалом при изучении жизни евреев”. А Ходасевич в последнем своем стихотворении написал:
...Как оный славный “Водопад”
По четырем его порогам
Стихи российские кипят.
И чем сильней спадают с кручи,
Тем пенистей водоворот,
Тем сокровенней лад певучий
И выше светлых брызгов взлет...
Здесь самое время вспомнить снова Лермонтова, “Фаталиста” (герой которого, как и Томас Лермонт, обладает даром пророчества), размышления Печорина о том, сколь чревато идти наперекор судьбе: “В этой напрасной борьбе я истощил и жар души, и постоянство воли, необходимое для действительной жизни; я вступил в эту жизнь, пережив ее уже мысленно, и мне стало скучно и гадко, как тому, кто читает дурное подражание давно ему известной книге”.
Однако до сих пор мы говорили о духовном генотипе, наследуемом в пределах какого-либо генеалогического древа, тогда как новейшие генетические исследования показывают, что Слово (в бессознательной форме) влияет на генотип любого человека, даже отдаленно не связанного родственными связями с писателями. Исследователь в области “волновой генетики” П. П. Гаряев считает: “Фраза, сказанная десятилетия назад, может неожиданно всплыть из глубин памяти”... “Любое произнесенное слово — это не что иное, как волновая генетическая программа, которая меняет нашу жизнь. Иногда слово срабатывает подобно прыгающему гену, вызывая рак или, наоборот, устраняя болезнь. Это все равно, что перенести запятую в известной фразе “казнить нельзя помиловать”: влево — смерть, вправо — жизнь” (“Русский Дом”, 2000, № 1, с. 37). Направо
Журналист М. А. Дмитрук писал об исследованиях группы Гаряева: “Ученые создали аппарат, который переводит человеческие слова в электромагнитные колебания, способные влиять на молекулы наследственности — ДНК... Через этот аппарат ученые “благословили” (это следует понимать, разумеется, как воздействие положительной информацией, а не как традиционное благословение. — А. В. ) семена пшеницы, убитые радиоактивным излучением мощностью в 10 тысяч рентген. Результаты превзошли все ожидания: перепутавшиеся гены, разорванные хромосомы и спирали ДНК встали на свои места и срослись, убитые семена ожили и взошли” (там же, с. 37).
Гаряев в своих выступлениях указывает (и справедливо) главным образом на отрицательное воздействие нынешних СМИ на генетический аппарат людей, но, исходя из его же опыта с пшеницей, мы имеем все основания предложить, что воздействие доброго слова все же сильнее, чем злого, — точно так же, как Божье Слово сильнее слова диавольского (“Бог поругаем не бывает”, — говорят православные).
Правда, когда речь идет не о Божьем Слове, а о слове человеческом, следует отметить, что многое, если не все, зависит от силы его (доброй или злой). В нашей светской литературе такой исключительной доброй силой слова обладал Федор Михайлович Достоевский. Именно она, эта сила, позволяет сегодня порядочным русским людям, даже если они никогда в жизни не читали Достоевского, но читал кто-то из их предков, ощущать свое духовное превосходство над представителями “цивилизованного мира”. А с другой стороны, слово-идеал, слово-истина, как никакое другое, “вызывает огонь на себя”, и генетические носители зла активно запрограммированы на то, чтобы уничтожать информацию о добре любыми имеющимися способами.
* * *
Литература, как и другие сферы человеческой деятельности, есть род соревнования. Читатели любят расставлять писателей по ранжиру в зависимости от своих вкусов: первый, второй, третий... Но среди множества прекрасных писателей, появившихся от сотворения мира, есть несколько, буквально единицы, которые находятся вне всякой литературной конкуренции: Гомер, Софокл, Данте, Шекспир, Пушкин, Достоевский... Как говаривал сам Данте: “Звенит о них прекрасная молва, Которую и небо признает”. Правда, нередко они становятся и жертвами человеческой хулы — особенно со стороны писателей, достигших заветных верхних ступенек читательского признания, однако почему-либо не одолевших последней, нулевой, за которой их “и небо признало бы”. Ступенька эта, видимо, как Богородицына Канавка в Дивеево, может вдруг “стать от земли до неба” перед загордившимся гением. Ведь совершенно очевидно, например, что Лев Толстой не допускал мысли, что существовал и существует писатель гениальнее него. А Достоевский абсолютно чистосердечно, как это он только и умел, отдавал пальму первенства Сервантесу и Пушкину, хотя, на мой взгляд, творца “Дон-Кихота” не только впереди Достоевского поставить нельзя, но нельзя даже и сравнивать с ним.
Писатели-гордецы, ощутив незримую, но непреодолимую стену на пути к Олимпу, начинают, увы, сочинять об “олимпийцах” литературные небылицы: дескать, они грубы, слишком назойливо делят мир на свет и тень, апеллируют к примитивным чувствам читателей, “давят на слезные железы”, любят дешевые эффекты, “любовь и кровь” и до того небрежны в стиле, до того далеки от “чистого искусства”, что не будь у них такого знания человеческой природы, их нельзя было бы отличить от творцов индийских фильмов и латиноамериканских “мыльных опер”. Иногда это звучит даже убедительно, но до той поры, пока вице-”олимпийцы”, в глубине души, как профессионалы, видимо, не слишком веря своим отточенным аргументам, опрометчиво хватаются за “безотказный”: “А был ли мальчик?” Не было, мол, вообще никакого Гомера, Шекспира, Шолохова, а писали за них целые “команды”! А если не было или писали не они, то чего, спрашивается, вы волновались, ниспровергали?
Странно, согласитесь, что именитые критики Достоевского — Тургенев, Горький, Бунин, Набоков — никогда даже не пытались судить его, как завещал Пушкин, по законам, им самим над собою признанным. Возможно им, привыкшим мыслить о себе категориями вечности, казалось, что, не появись в русской литературе Достоевский, они бы легко преодолели виртуальную ступеньку, отделявшую их от семьи “олимпийцев”, а так — Достоевский задавил их надолго (быть может, навсегда?), поместил их в своей гигантской тени. Это было тем более им обидно, что в земной литературной табели о рангах Достоевский даже не входил в “первую тройку”: Л. Толстой, Тургенев, Гончаров получали от издателей по пятисот рублей за печатный лист, а Достоевский почти всю жизнь — сто пятьдесят. Потому так и сумбурна, противоречива и подчас зла их критика Достоевского, словно они задыхаются от волнения.