Журнал Наш Современник 2009 #2
Шрифт:
– Что ж ты это, Егор, делаешь? Тебе от матушки угощение принимать, а не тебе ее угощать!
– Ан, не так, - сказала бабушка, - я к ним, к малым, в гости пришла. Чем-то они меня угостят?
Брат подал ей половинку груши и просто сказал:
– Покушай, бабушка. Ты какая-то неедучая: ничего не ешь!
А Егорушка подбавлял в блюдечко с чаем сухариков и кусочков груши и придвигал к бабушке, ласково причмокивая языком. Бабушка наклонилась и сделала глоток из блюдца:
– Вкусный у тебя чай, Егорушка! Он в ответ закивал головой.
Бабушка отведала и от братниной груши, и от тонкого пшеничного сухарика с медом, который
– Сладкие же у вас сласти, - сказала бабушка, - и не едывала я таких…
* Паглиночки (пагленок, паголенок) - голень чулка.
– Бабушка, ты еще попробуй!
– крикнул радостно брат, предлагая ей смокву.
– Ты, бабушка, у нас побудь.
И мы все трое - Егорушка, брат и я - принялись угощать и бабушку, и Параскевушку, и монаха и монахинь - нашим чаем, нашими сухариками, нашими дулями. Брат совсем разошелся.
– Бабушка, ты гостит у нас!
– сказал он, обняв ее рукой.
– Я тебе что расскажу…
Я знал, что брат хочет рассказать бабушке. Это были две вещи: первая - в том, что он строит теперь в саду крепость и войску приготовлены ружья - стволы высоких подсолнухов; и другая - спросить самое бабушку - про кота… Это было самое важное. Брат говорил мне, что сам спросит бабушку. Об этом был у нас с ним "уговор, лучше денег".
– Гощу, гощу у вас, милые, - отвечала бабушка. И брат раскрыл уже рот, чтобы спросить про кота. Это было важнее, чем рассказ про вооружение подсолнухами…
Но в это время вошла мама и чуть не всплеснула руками, завидев бабушкин чай, которым угощал ее Егорушка, и сообразив сразу, что уж не мы у бабушки в гостях, а она у нас, и хозяйничаем мы…
– Тетушка, - сказала мама, - отец протоиерей вас ждет, и Митрофа-на Егорыча сын, и дама какая-то…
– Иду, иду, матушка Аночка, - виновато заторопилась бабушка, вылезая из-за стола, но тут же поклонилась нам и сказала ласково:
– Ну, спасибо вам, добрые хозяева, за чай, за сахар, за привет - за совет…
Мама с бабушкой ушли, и вышла к ним Параскевушка, а Марьюшка скоро прибежала за няней.
– Будьте умники, - сказала няня, уходя, и боязливо посмотрела на Егорушку. Но он достал из кармана еще кусочек воску - и лепил из него что-то. Что будет? Мы смотрели с братом.
– Монах, - шепнул я брату.
– Монашка, - отвечал он. Отец Евстигней глянул через стол на воск и сказал:
– Схимник*.
– Что такое схимник?
– спросил я.
– У бабушки спросите!
– сказала монашка с волосиками.
– А вы не знаете?
– сказал я.
– Знает, батюшка, знает, - сказала старшая монахиня, - да мы не ответливы.
– А я не хочу про схимника, - внезапно и решительно объявил брат, - я хочу про тихого зверя…
– Ах, ты, мой кормилец, - обрадовался монах, - вспомнил, бабинь-кино послушанье мне напомнил. Ну, изволь, изволь.
Брат придвинулся к нему ближе, а монашки посторонились и сели поодаль и сначала слушали, а потом задремали. Егорушка же все лепил свое.
– Видишь, разумный, что матушка вспомнила. Я тридцатый год в монастыре живу, а тогда только жить начинал, молод был, только подрясник надел…
– А у вас были дети?
– вдруг перервал брат.
– Нету, милый, нету, у монахов детей не бывает.
– Они неженатые?
– Вот, вот, милый, неженатые.
– Им скучно?
– Они с Богом, с Богом, милый, весело.
– И вам весело?
– Я грешный,
Я дернул брата незаметно за рубашку. Мне хотелось слушать.
* Схимник - монах, принявший схиму: великий ангельский образ, монашеский чин, налагающий самые строгие правила.
– И вот, летнее время, выпросился я у отца игумена на богомолье, в Соловецкий монастырь, к окиян-морю.
– Там монахи на лодках плавают?
– На кораблецах малых…
Я опять дернул брата, и он замолчал.
– И вот иду я долгие дни, то с мужичками по пути, то с богомольцами, то один. Леса пошли дремучие. Птицы поют, и всякий цветок на своем месте, где ему положено Богом, цветет: иной при дороге, другой на болотце, третий на луговинке, - синий, белый, желтый: кто покрасил? И все благоухают, каждый с своего места. И птички поют: и тоже, каждая с своего места Бога хвалит: иная на виду человеческом, другая в лесной глубине, а третья в синем небе высоко, человеку незримо. Всякое дыхание да хвалит Господа! Без слов оно это слово Божье разумеет и исполняет. Иду это я дорожкой узенькой - и вдруг примечаю: на дорожке - лапотки лежат новешеньки. Чьи? думаю. Кто забыл? Поглядел, а в стороне стоит туесок пустой.
– Что такое туесок?
– спросил я.
– А это, милый, с обрубка березового бересту цельную снимают да днище и крышку к ней приделают - и служит вместо ведра… Увидал я туесок - подумал: неспроста это. Поглядел вокруг - и примечаю, что будто трава, как тряпочкой, примята. Пошел я в гущину лесную по примятой траве и шел долго. Лес потемнел, и стал я, милые, бояться зверя. Медведи в той стороне лютые: выходят на дорогу и медвежат выводят, и играют на страх человекам. И боюсь, боюсь: ноги подгибаются, и куда, думаю, иду? Вернусь назад! Обернусь и не вижу, где трава примята, где нет: всюду густота. Присел я около сосны, на мху, и заплакал. Вдруг - затрещало вокруг меня, захрустело; лесолом пошел. Понял я, кто идет. Упал я лицом в мох, зарылся лицом до ушей, не дышу, творю молитву, лежу, яко мертв. А зверь надо мной наклонился, дохнул на меня теплым дыханьем своим, лизнул в затылок - и прочь удалился, и слышу: далеко уж ломит свой лесо-лом. Встаю я. "Господи!
– думаю, - зверь мимо прошел, не тронул. Нет, что я! Тронул - языком лизнул: дескать: "на вот тебе: знай, что знаю я, зверь дикий, что ты - человек, и тебе знать даю, но мимо иду и не врежу тебе". Понял я, милые, звериную эту думу, благодарю Бога, слезы в глазах стоят, а сам вопрошаю себя: "Откуда же это здесь зверь тихий? Откуда зверь милостивый?" А сам все иду в чащобу - и не вижу, что пришел уж: стою на полянке, иван-чай розовый, точно сеянный, колышется ласково, а посреди - избушка, а перед ней пень выкорчеванный, а на пне - старец сидит и с улыбкою меня к себе манит. Пал я на колени, благословился у него - молчу, смотрю в лицо его: светел лик и тих… И сказал он:
– Как ты, раб Божий, дошел доселе? Зверь тебя не потревожил ли? А я думаю: "Смею ли сказать: потревожил! Не обласкал ли он меня,
трусливого и глупого?"
– Нет, - отвечаю, - отче, не потревожил меня никто. Зверь у вас тихий.
Он улыбнулся мне, и еще подобрело его лицо:
– Это ты хорошо сказал, раб Божий: у нас зверь тихий весь.
И - зорко так на меня посмотрел, и я смутился, а он спрашивает:
– А видал ли ты его?
– Кого, батюшка?
– Тихого зверя.