Журнал Наш Современник №7 (2004)
Шрифт:
Даже самый усердный монах вряд ли несет такой груз послушаний, то есть беспрерывных хозяйственных или благотворительных дел, какой нес тяжело больной Чехов. Судя по сохранившимся записям, он принимал ежегодно и безвозмездно не менее тысячи (а иногда и до трех тысяч!) больных, он, как уже было сказано, строил школы, сажал сады, собирал народные библиотеки, участвовал в переписи и в борьбе с холерой, хлопотал о десятках людей, которым нужна была его помощь, рассылал сотни писем — и все это среди непрерывных, усерднейших и напряженных литературных трудов! Уверен: таких беспримерных работников, каким был доктор Чехов, Россия еще не видала...
Но самым тяжелым, мучительным
— Тебе нездоровится, Антоша? — спросит его мать или сестра, видя, что он сидит в кресле с закрытыми глазами.
— Мне? — спокойно ответит он, открывая глаза, такие ясные и кроткие без пенсне. — Нет, ничего. Голова болит немного.
Только Бунин ошибся: Чехов болел туберкулезом не пятнадцать, а двадцать лет; первое кровохарканье случилось в 1884 году.
Можно сказать, что чахотка играла роль “внутреннего монастыря” — была тем непреложным условием существования, которое и понуждало мирского монаха Антония ежедневно и ежечасно одолевать слабость собственной плоти.
Автору этих строк довелось прошлым летом побывать в ялтинском доме Чехова — в доме, который он выстроил так, как хотелось ему, и который поэтому отображает натуру Чехова не в меньшей степени, чем, скажем, одежда. Так вот, первое из сравнений, что пришло в голову после прогулки по саду и около дома, было такое: дом и сад Чехова кажутся монастырем.
Конечно, в любом из музеев есть нечто общее с монастырем — там и там ощутимо понижен градус живой, непосредственной жизни, — но монастырский дух чеховского дома-музея выражался в ином. После шумных, горячих и суетных ялтинских улиц, после курортного южного гомона и толчеи оказаться вот здесь, в тишине и прохладе чудесного сада, — было как будто переменить бестолково-поспешную, злую мирскую судьбу на иное, неспешно-глубокое, чистое существование.
Чеховский сад был воистину дивным творением рук и души. Казалось, сюда были собраны все растения мира — береза и пальма росли, почти прикасаясь стволами, а под ними веселой зеленою рощей теснился японский бамбук, — и в этом соседстве всего, что растет на земле, было что-то неповторимо чеховское, была явлена ширь и свобода могучей и радостной, светлой души. И в этом же слышен был отголосок иного, Небесного Града...
Недаром — вот странное дело! — первое, о чем вспомнило сердце во время неспешной прогулки по саду, был монастырский скит в Оптиной пустыни. Святой Амвросий — старец всея Руси! — тоже жил в окружении благоухавших цветов, под сенью дерев припадавшего к окнам келейки вишневого сада, в разливе черемух, жасминов, сиреней, которые поочередно, сменяя друг друга, курили божественный свой аромат... В том и была цель отцов — устроителей Оптиной пустыни, чтоб — хотя бы сначала на малом клочке подболоченной жиздринской поймы — создать нечто райское, дивно цветущее, то, что будило бы в душах людей и тоску по утраченном в оные дни рае, но и пробуждало бы вместе с тем упование этого рая достигнуть.
Из подобных же помыслов
IV
В жизни Чехова был загадочный год: год его путешествия на Сахалин. Странствие это приводило в недоумение современников — и до сих пор оставляет в недоуменье потомков.
Зачем он поехал туда? Зачем подвергал свою жизнь очевидному риску — несмотря на то, что уже в самом начале пути тяжело заболел? Ведь он сам признавался врачам, что чахотка, которая тлела в нем с юности, необратимо-смертельный характер приняла именно в дни сахалинского странствия. Зачем он взвалил на себя добровольную муку — сначала двухмесячного путешествия в невыносимо тяжелых условиях холода, сырости, голода и недосыпа, а затем трехмесячного, воистину каторжного труда сахалинской подушной переписи?
Современники думали: Чехов едет за новыми темами и сюжетами. Конечно же, это было не так: уж кому-кому, а Чехову достаточно было лишь оглядеться кругом, чтобы найти материал для рассказов. Сахалин почти ничего и не дал его прозе: только рассказы “Гусев”, “Убийство” и “В ссылке” как-то связаны с морем, Сибирью и каторжным островом.
Бунин, хорошо знавший Чехова, объяснение сахалинскому путешествию дал, тем не менее, очень поверхностное. “На Сахалин Чехов поехал потому, что его интересовал Сахалин, и еще потому, что в путешествии он хотел встряхнуться после смерти брата Николая, талантливого художника”. Но путешествие было задумано через полгода, а свершено почти через год после смерти брата; так что и бунинское объяснение нам не подходит.
Ближе к истине кажется то, что сам Чехов писал Суворину. “Сахалин — это место невыносимых страданий, на какие только бывает способен человек вольный и подневольный... Жалею, что я не сентиментален, а то я сказал бы, что в места, подобные Сахалину, мы должны ездить на поклонение, как турки ездят в Мекку... мы сгноили в тюрьмах м и л л и о н ы людей, сгноили зря, без рассуждения, варварски; мы гоняли людей по холоду в кандалах десятки тысяч верст, заражали сифилисом, развращали, размножали преступников и все это сваливали на тюремных красноносых смотрителей... виноваты не смотрители, а все мы, но нам до этого дела нет, это неинтересно. Прославленные шестидесятые годы не сделали ничего для больных и заключенных, нарушив таким образом самую главную заповедь христианской цивилизации...” (8 марта 1890 г.).
То есть сахалинский вояж был для Чехова продолжением медицинских трудов, воплощением потребности бескорыстного — а порой и опасного для себя самого — служения людям. Говоря кратко и пафосно, Чехова на Сахалин повела его совесть.
На Сахалин его увлекал тот же самый “первичный моральный импульс” (А. Шопенгауэр), который понуждал Чехова строить школы, организовывать библиотеки и бесплатно лечить больных. Причем Чехов стремился (может быть, и неосознанно) не просто служить людям, но хотел именно пострадать за народ. Как очарованный странник Лескова Иван Северьяныч хотел “пострадать за народ”, поменяв свою рясу на “амуничку”, — так и Чехов, уже умирая, мечтал ехать врачом на войну с японцами, поменяв свой гражданский сюртук на кровавый халат полевого хирурга.