Журнал «Вокруг Света» №09 за 1992 год
Шрифт:
Во время пира я сидел рядом с Зато и его отцом. Мужчины разместились по одну сторону, а женщины, за исключением подававших еду, по другую. Поздней ночью пир закончился своеобразным танцем. Происходил он под пронзительные монотонные звуки деревянной флейты и рокот двух барабанов, обтянутых овечьей кожей. Многие мужчины и женщины были пьяны, но никаких безобразий и неприятностей не произошло.
Верхом на осле явился знахарь. Все глядели на розовый шрам, оставшийся на месте язвы, и очень удивлялись, как ему удалось вылечиться. Но эту тайну знали только я и Зорилло. Зорилло сказал, что вождя дружественного племени зовут Хусто, что означает «Справедливый». Именно он разрешал все споры, возникавшие между людьми своего племени и соседних племен.
Через Зорилло Хусто передал мне приглашение посетить его деревню. Большую, состоявшую из ста хижин. Он пригласил меня вместе с Лали и Заремой и обещал предоставить отдельный дом. И советовал
Воспользовавшись случаем, я признался Зорилло, что хочу перебраться в Колумбию или Венесуэлу и целиком надеюсь на его помощь. Он объяснил, что по обе стороны границы километров на тридцать тянется очень опасная зона. По его словам, в Венесуэле куда опаснее, чем в Колумбии. Однако обещал пройти вместе со мной часть пути до Санта-Марты, добавив, что мне уже знакома эта дорога, и, по его мнению, именно на Колумбии следует остановить выбор. И еще посоветовал купить словарь или учебник испанского, чтобы знать хотя бы набор самых расхожих фраз. Было решено, что он доставит мне книги и точную, насколько это возможно, карту, а также попытается продать мой жемчуг за колумбийские деньги. По его словам, все индейцы, конечно, будут сожалеть, что я их покидаю. Однако они должны понимать, насколько естественно мое желание вернуться к своему народу. Проблема только с женами и в особенности с Лали, вполне способной пристрелить меня. И тут я уздал новость — все от того же Зорилло, — оказывается, Зарема беременна. Надо же, а я и не заметил. И был страшно удивлен.
Пир закончился, все разошлись по хижинам. Большой навес сняли, и началась обычная рутинная жизнь, по крайней мере, на первый взгляд. Мне доставили лошадь — великолепного гнедого в яблоках скакуна с достающим почти до земли хвостом и серебристо-серой гривой. Правда, Лали и Зарема вовсе не были от него в восторге; знахарь донес мне, что они приходили и советовались, нельзя ли извести коня, давая ему толченое стекло. Он отсоветовал им делать это, объяснив, что меня защищает какой-то индейский бог и что стекло это неминуемо попадет им в желудки. Мне же он советовал не бояться, однако и бдительности не терять. Вот если они увидят, что я всерьез готовлюсь к отъезду, тогда скорее всего пристрелят. Может, мне попробовать уговорить их отпустить меня по-хорошему, пообещав, что я вскоре вернусь? Ни в коем случае. Надо скрывать все приготовления.
Прошло уже полгода, и я сгорал от нетерпения — так хотелось уйти. Как-то вернувшись домой, я застал Лали и Зарему за изучением карты. Они пытались понять, что означают все эти линии и пятна. Но больше всего занимала их роза ветров с четырьмя стрелками, торчащими в разные стороны. Они нервничали, чуя нутром, что эта бумага может повлиять на всю их дальнейшую жизнь.
Беременность Заремы стала уже очевидной. Лали ревновала и заставляла меня заниматься любовью ночи и дни напролет в первом попавшемся месте. Зарема тоже не прочь была заняться любовью, но, к счастью, только ночью. Мы нанесли «семейный» визит Хусто. Как удачно, что я сохранил рисунок — он пригодился мне, чтобы изобразить на его груди голову тигра. Через шесть дней работа была закончена, первые струпья сошли довольно быстро. Хусто был счастлив и по нескольку раз на дню любовался на себя в зеркало. Туда же вскоре приехал и Зорилло. С моего разрешения он рассказал Хусто о моих планах. Мне хотелось сменить лошадей, поскольку лошадей в яблоках в Колумбии не водилось. У Хусто имелись три красно-коричневые, колумбийские. Выслушав Зорилло, он тут же отправился за этими лошадьми. Я выбрал самую спокойную на вид. На нее надели седло, стремена и металлическую уздечку. Снарядив меня по колумбийскому образцу, Хусто вложил мне в руку кожаные поводья, а затем на глазах у всех отсчитал три тысячи девятьсот песо золотыми монетами. Я передал их Зорилло, у которого они должны были храниться до моего отъезда. Хусто хотел подарить мне и свое ружье, но я отказался. Правда, в Колумбию не следовало отправляться невооруженным, и Хусто подарил мне две стрелы длиной с палец, завернутые в шерсть и уложенные в футляр из кожи. По словам Зорилло, наконечники их были пропитаны каким-то сильным и чрезвычайно редким ядом.
У самого Зорилло никогда не было таких стрел. Их он тоже взял на хранение. Я не знал, как и благодарить Хусто за его поистине царскую щедрость. Но через Зорилло он просил передать, что знает.кое-что о моей жизни, а то, чего не знает, должно быть, столь же богато событиями, поскольку я настоящий мужчина. И еще добавил, что впервые в жизни познакомился с белым человеком. До этого он считал белых врагами, но отныне изменил свое мнение и мечтает найти друга, похожего на меня.
— Прежде чем уйти туда, где много врагов, — сказал он, — запомни, что здесь тебя ждут настоящие друзья.
Он обещал вместе с Зато присмотреть за Лали и Заремой, и если родится мальчик, то непременно займет почетное место в племени.
— Я не хочу, чтоб ты уходил. Останься, и я отдам тебе красавицу, которую ты видел на празднике. Она девственница. Ты ей нравишься. Можете жить у меня. Я дам тебе большую хижину, а уж быков и коров — сколько захочешь.
Я распрощался с этим щедрым и благородным человеком и отправился в свою деревню. За всю дорогу Лали не промолвила ни слова. Она сидела у меня за спиной на коричневой лошадке; седло, должно быть, сильно натирало ей ноги, но она не жаловалась. Зорилло отправился другой дорогой. Ночь была прохладная, и я протянул Лали безрукавку из овчины, подаренную Хусто. Она молча позволила надеть ее на себя. По приезде я пошел поприветствовать Зато, а она взяла лошадь, отвела к нашей хижине и бросила перед ней охапку сена, не сняв ни седла, ни уздечки. Посидев часок с Зато, я отправился домой.
Когда индейцы грустят, мужчины и даже женщины внешне никак этого не выражают, лица их остаются совершенно неподвижны, ни единый мускул не дрогнет, а из глаз, полных печали, не прольется ни слезинки. Они могут стонать, но никогда не плачут. Повернувшись во сне, я задел живот Заремы, и она вскрикнула от боли. Чтоб этого не повторилось, я встал и перебрался в соседний гамак. Висел он довольно низко, и вдруг я почувствовал, что кто-то коснулся его. Я притворился, что сплю. Лали неподвижно сидела на камне, глядя на меня. Через секунду я понял, что рядом и Зарема, это подсказал запах — она втирала в кожу лепестки апельсиновых цветов. Проснувшись, я обнаружил своих жен, совершенно неподвижно сидящих на том же месте. Солнце взошло, было около восьми. Я повел их к морю и улегся на песке. Лали присела рядом, Зарема тоже. Я гладил груди и живот Заремы, но она оставалась неподвижной. Тогда я повалил Лали на песок и поцеловал в губы. Она стиснула зубы. Пришел напарник Лали, но с первого взгляда на нее понял, что происходит, и удалился. Я и сам был очень опечален, но не знал другого способа утешить их, кроме как гладить и целовать, выказывая тем свои чувства. Они не промолвили ни слова. Лали заставила себя заняться любовью и отдалась мне со всей страстью отчаяния. Я догадался — она тоже хочет ребенка.
В то утро я впервые понял, как ревнует она к Зареме. Мы лежали в углублении в мелком песке, я ласкал Зарему, а она нежно покусывала мочку моего уха, как вдруг появилась Лали, схватила сестру за руку, другой провела по ее округлившемуся животу, а потом по своему — плоскому и гладкому. Зарема поднялась, всем видом давая понять: «Да, ты права», и позволила Лали занять свое место.
Женщины кормили меня каждый день, но сами ничего не ели. За три дня — ни крошки. Я взял лошадь и отправился к знахарю за советом. Он дал мне какой-то орешек, который дома следовало опустить в питьевую воду. Так я и поступил. Они пили несколько раз на дню, но есть так и не начали. За жемчугом Лали не ходила. Сегодня, после четырех дней полного поста, она отплыла метров на двести без лодки, вернулась с тридцатью раковинами и жестом приказала мне: «Ешь!» Их страдания так действовали на меня, что я и сам перестал есть.
Это продолжалось уже дней шесть. Лали лежала в лихорадке. За шесть дней она высосала лишь несколько лимонов. Зарема ела один раз — в полдень. Я был в отчаянии и не знал, что делать. Я сидел рядом с Лали, лежавшей на сложенном в несколько раз и постеленном вместо матраса гамаке, уставившись в потолок и не двигаясь. Я взглянул на нее, потом на Зарему с ее остро выпирающим вперед животиком и, сам не знаю почему, вдруг зарыдал. Может, я плакал о себе? Может, оплакивал их? Бог знает... Но я рыдал, и крупные слезы катились у меня по щекам. Зарема застонала. Тут и Лали повернула голову и тоже увидела мои слезы. Вскочив, она уселась между моих ног и застонала тихо и жалобно. Зарема обняла меня за плечи, а Лали начала говорить — она говорила и говорила, перемежая слова стонами, а Зарема отвечала ей. Похоже, она винила во всем Лали. Тогда Лали взяла кусок сахара величиной с кулак, опустила в воду, где он растаял, и демонстративно выпила в два приема, а затем вышла из хижины вместе с Заремой. Я слышал, что они возятся с лошадью, и, выйдя, увидел, что лошадь оседлана. Я прихватил овечью безрукавку для Заремы, Лали подстелила себе сложенный гамак. Зарема первая вскарабкалась на лошадь, усевшись ей почти на самую шею, я разместился посередине, а Лали — позади.