Зиэль
Шрифт:
Знаю, что барон очень долго искал ту старуху-ведьму, чтобы она его обратно расколдовала — хотя, зачем ему это было нужно, в нынешнем его состоянии? Но я решил, что уж не буду вновь ее выдумывать, сам подохнет сударь барон, долго не задержится. Так оно и вышло.
Боль, равно как и голод, и жажда, и страхи, ими вызванные, и иные, на первый взгляд досадные, мешающие человеческие потребности и особенности, вроде ужаса перед увечьями и смертью, это его защитники, охранители, даже больше, надежнее, чем личная гвардия для Его Величества — они верные и мудрые советники при маленьком дворе его тела и разума, где разум — это царь, а тело — царство. Они вовремя подсказывают, когда нужно устранить то или иное напряжение, то бишь — поесть, поспать, почесаться, наложить повязку и тому подобное, они бьют тревогу, предвещая беды, если вовремя угрозу не отразить. Иногда, конечно, и советники глупеют, либо наглеют, становясь божками при царях своих, и тогда человек становится ленивым, обжорой, пьяницей, самоубийцей, рабом разнообразных, но мелких
Я же, повторяю, никого и ничего не боюсь, никогда и нигде не боялся — и так и будет всю оставшуюся вечность! По здравому размышлению, вроде бы выходит, что однажды отсутствие такого спасительного страха и для меня обернется бедою, неминучей и неисправимой… Но мне смешно от подобных рассуждений, очень смешно — смеяться, кстати говоря, я хочу и умею.
Да, бесстрашен, хотя и не бесстрастен. Только однажды я испытал нечто вроде… Но и это не было ужасом, страхом и робостью… А получилось так: заигрался я в человека, зазевался в одном водоемчике, битком набитом голодными крокодилами, и вместе с бдительностью потерял кисть руки. Причем этот недоящер безмозглый так ловко тяпнул своими зубищами, что ему даже крутиться не пришлось, дабы кусок от меня оторвать. Я ни возмутиться, ни спасибо сказать не успел, как он уже тово… переваривать ее взялся, руку мою. Кровища хлещет, другие крокодилы, сладкий запах почуяв, тоже воспламенились завистью и голодом, твари такие… Вышел я на берег, нашел пригорок посуше, присел. Одну руку на весу держу, новую кисть себе выращиваю, а в другой руке у меня меч, чтобы крокодилов и птеров-падальщиков отгонять… Со всех сторон набежали, налетели, словно год не кормлены! Сижу, созерцаю, мечом помахиваю, а сам думаю: ну а цапни он меня за голову? Предположим даже, был бы это не крокодил, а тургун — у тургуна пасть побольше и челюсти мощнее — чик! И отхватил мне голову с плеч! Что будет тогда? Что мне надо будет отращивать — голову, либо руки-ноги-шею-туловище? На самом деле никому и никогда не по силам свершить сие злодейство: мое охранное Я ни при каких обстоятельствах не допустит, чтобы воля моя, пусть даже обитая в теле человеческом (или зверином, это не важно), утратила возможность быть проявленной и исполненной! Предположим, условился я сам с собой, что все мои повеления, прежде чем воплотиться в бытие, высказываются вслух — и никакая магия, никакое оружие не повредит мне язык, губы, гортань, легкие и остальные части речевого устройства, не помешает мне повелевать, ни под водой, ни в пространстве, лишенном воздуха: губы разбить можно, зубы выбить можно, потом новые вырастут, язык обжечь до волдырей — тоже запросто, но обрезать, вырвать, заморозить, кляпом заткнуть — ежели на самом деле, не понарошку — не получится даже у богов. Тот же и тургун, пытаясь откусить мне туловище от головы, либо подавится, либо зубы обломает, ибо горло — это важно, это не нога и не рука…
Все же вернемся к предположению о перекушенной шее. На первый взгляд, ответ просится очевидный: голова — это и есть основное, главное мое Я, стало быть, надобно подращивать к ней все остальное, откушенное же безголовое тело забыть за ненадобностью… Ну, а если вдруг взять и также голову отрастить? В дополнение к имеющейся? Что получится — два Зиэля? Два равновеликих, равномогучих, равноправных Зиэля? Меня аж холодок пробрал! Но не от самого этого замысла, весьма забавного по сути, а от того, что я почувствовал в себе немедленное желание опыт сей проделать… Удержался. И все же, как я считаю, не было это страхом… А было это… было… было… это было… пожалуй… нежеланием ограничивать свою волю, свои возможности, какими-то иными, хорошо знакомыми, однако заведомо неподвластными мне силами. По крайней мере, так мне показалось чуть позднее, когда я все же решился попробовать… Да, попробовал, первый и единственный раз… По моим временным меркам это было совсем недавно. Однако, любопытство любопытством, но и здравый смысл списывать со счетов непозволительно, даже мне, которому грозила встреча с самим собой, с Зиэлем… Тут уж никакая бдительность лишнею не покажется. Вот как это было.
Отсек я свою левую руку по локоть, отшвырнул ее локтей на тридцать и дал приказ себе и руке: каждому восстановиться в полной мере, внешне и внутренне, с бородой, с мечом, с воспоминаниями и могуществом. И чтобы завершилось восстановление строго одновременно, без единого мгновения зазора… Оказались мы — я и я — напротив друг друга и немедленно помчались навстречу, прыгнули один в другого и слились в единое целое,
Закрыл я глаза — двое нас было: и так себя вижу, стоящего возле высохшего папоротника, лицом к солнцу, — и так, стоящего напротив, спиной к солнцу… И оба из них — я! И оба мы совершенно четко успели понять на бегу, что кинулись объединяться вовремя: еще бы чуть-чуть и каждый захотел бы жить самостоятельной жизнью, ни единым личным мигом не поступаясь ради общего… Это что же тогда — прежний мир пополам отныне делить??? И ведь поделили бы, покромсали бы, друг другу на неудовольствие, а всё от нежелания терять себя, уступать кому бы ни было свою самость… Нет уж, я так для себя решил, когда все благополучно завершилось: частично подвоплотиться в камень или в утку, или в озеро, временно вдохнуть туда частичку собственного я — это сколько угодно, а поровну делиться — нет, нет и еще раз нет! Здесь имеет место быть редчайший для человека случай расщепления неразлучных пороков: жадность во мне наличествует, а зависть отсутствует! Кому мне завидовать? Некому завидовать. А разделился бы — всю оставшуюся вечность тосковал бы (в две головы!) по прежнему своему образу бытия.
Но с тех недавних пор я приобрел привычку беседовать вслух сам с собой, как будто двое нас, ведущих беседы, спорящих, пусть одинаковых, а все-таки успевших глотнуть различия… Вот меч мой… вроде бы это был Чернилло, Брызгу тогда еще не выковали… меч мой разделился надвое и слился воедино совершенно без колебаний и изменений: как он был один и тот же самый, так и остался, до самой мелкой огневой первочастички…
Зачем я захотел и воплотил все эти дурацкие игры с рукой, с пробежкой, со слиянием, вместо того, чтобы расщепиться и тут же слиться? Да чтобы совместить мои ощущения с чисто человеческими, вот зачем. Мне это показалось забавным.
— Что? То есть, как это — скисло??? Кавотя, змея этакая, ты нарочно меня дразнишь, пользуясь моими неопытностью и доверчивостью, которые суть плоды моей солдатской простоты и моей же крестьянской необразованности!? Запорю! Или закусаю до смерти, не хуже твоих клопов!
Трактирщица сунула красные отечные руки под передник, чтобы хотя бы частично спрятаться от моего гнева, заморгала жалобно и с осознанием полной своей вины:
— Сиятельный господин Зиэль! Дак, сама вся это… горюю! Думала, с утра, пока вы умываться-то изволите, нацежу кувшинчик, да на ледничок! Хлёб на пробу — а оно скиснувши! Я в другую бочку — тако же! Я в третью, самую что ни на есть запасную, тоже с имперским — и там кислое! Ничего не пойму! Я уж, грешным делом, на нашу приблудную-то подумала, на колдунью, что вас рассердила давеча… Но проверила печати на бочках — прочные стоят, нерасколдованны заклятья-то… Вот уж беда, так беда… А все остальные вина да настойки — то же и кремовое — хорошие, и Уголёк неплох… вот и думай теперь… Я уже послала гонца за бочонком в соседнюю-то деревню, да это два дня туда и столько же обратно…
— Послала она!.. Он что — могилу мою будет поливать тем вином, посланец твой? Дескать, утоляй жажду посмертно, неприхотливый и непритязательный господин Зиэль, чихать нам всем на тебя? Цыц, толстуха! Сочувствия потом. Подашь кремового, но разведешь его равною долей кипяченой воды. Варвары, деревня, дикари, неумехи! Побежала. Стой!
Кавотя замерла прямо на середине шага, робко поставив ногу на пол — камышинка все-таки хрустнула — и приготовилась, спиною ко мне, слушать новый мой каприз.
— Яйца остались, те, ящерные, которые вкрутую?
— Пара штучек осталась, но я могу еще…
— Подашь немедленно те два, как есть, холодными, и вели, чтобы к обеду мне белой рыбки пожарили, и побольше. А к западной заре — опять кабанчика, либо даже кабана поупитаннее. Если вечером кто из местных придет в твой трактир на огонек — я всех угощаю. Так и передай народу, герольд-разиня, Кавотя Пышка: всё за мой счет, всех пригласил! Что задрожала, скупчиха? — за отдельно оплаченный счет: на, вот, еще пяток желтеньких, хоть сие и не по заслугам твоим. А были бы на западе — может статься, отвалил бы и полудюжину. Поколотят тебя земляки за отсутствие имперского — сама виновата. Кабана непременно, однако, чтобы и всего остального, такого сякого разного, вкусного, сытного и горячего, было вдоволь и на всех! Мое место во главе стола, и гостей подле меня усаживай с умом, чтобы слегка поодаль, чтобы чужой перегар и слюни в мою сторону не долетали. Жалобы, вопросы, пожелания? Нет? Вот теперь побежала!
Что такого обольстительного находят люди в золоте? Вещество как вещество. По мне, по моему естеству, гораздо приятнее и надежнее закаленная остро заточенная сталь, а золото — оно мягкое, на него не обопрешься. У людей же гораздо иначе: в юности они совершенно по-моему считают, но чем дальше по годам, тем чаще изменяют они закаленной стали с отчеканенным золотом, сначала в мыслях, а потом и в поступках. Небось, и я таким бы стал, состарившись… Но — не старею. Убежала моя Кавотя, вся без памяти от наторгованного счастья, в одну сторону — хлопотать, а я в другую — созерцать да прогуливаться.