Зловещее проклятие
Шрифт:
Старуха недовольно ворчит, водружая их обратно на переносицу, и со вздохом сожаления откладывает очередной конверт, чтобы приняться за следующее письмо или открытку.
В комнате душно, пахнет благовониями: перед иконами, в углу спальни, висит зажженная лампадка, чадя и потрескивая взрывающимися капельками масла.
Комната просторная, но из-за огромной двуспальной кровати с пуховиками и неуклюжего двустворчатого шкафа кажется узкой и неуютной.
За стеной скрипнули пружины дивана – кто-то ворочался, устраиваясь поудобней.
Оторвавшись от чтения, старуха озабоченно прислушивается, повернув ухо к двери. Ее лицо озаряется неожиданно светлой, доброй улыбкой, как-то не вяжущейся с внешним обликом старухи – тяжелый, упрямый взгляд и выражение жесткой непримиримости, которая проглядывала в глубоких морщинах у крыльев носа.
Из спальни старуха выходит редко, в основном по утрам, когда стряпает. Вернее, пытается стряпать: внучка не разрешает ей хозяйничать на кухне.
Старухе под сотню лет, она понимает, что кухарка из нее уже никакая, что внучка права, но все равно на кухню ее тянет как магнитом.
Стряпней она занимается лишь тогда, когда внучка уходила из дому. Обычно старуха готовила бутерброды и варила магазинные пельмени. На большее она и не замахивалась.
Если к внучке приходили гости, старуха запиралась в своей комнате на ключ. И сидела тихо, как мышь, чтобы не смущать их своим присутствием.
Она замкнута, очень обидчива, упряма и несговорчива. Ладила с нею только внучка. Старуха была очень богомольна, соблюдала все церковные праздники, но в церковь ходила редко.
Наконец пришла очередь и фотографий. Их немного, почти все давние, блеклые, порыжевшие, – дореволюционные.
У старухи от умиления увлажнились глаза, она вытерла их полой халата.
Один из фотоснимков старуха рассматривает дольше, чем остальные.
На нем изображены двое молодых людей – широкоплечий парень в старомодном сюртуке и в рубахе со стоячим воротничком, туго стянутым бантом, и светловолосая девушка в длинном платье с рюшами. В руках у нее зонтик, на который она опирается с кокетством и грацией, присущей юности.
У старухи от волнения дрожат руки. Она смотрит на фото долго, неотрывно; по ее морщинистым щекам катятся слезы.
Вдруг старуха бросила фотографию, сползла на пол, встала на колени и, повернув голову в сторону икон, начала истово молиться. Лицо ее мертвенно-бледно, седые волосы от поклонов растрепались, очки свалились на пол, а полузакрытые глаза лихорадочно блестят…
После молитвенного экстаза старуха почувствовала себя неважно. С трудом поднялась с колен, завернула бумаги и фотографии в газету, перевязала пакет тесьмой, положила в ларец, заперла его, поставила в шкаф.
Ключ от ларца запрятала в щель под подоконником – задвинула его глубоко, забила щель ватой.
Легла в постель, укуталась пуховым одеялом до подбородка, свет не потушила. Но сон не приходил, да, видно, старуха его и не ждала.
Она лежала, вперив потухшие глаза в потолок, суровая и неподвижная, как изваяние из музея восковых фигур.
Глава 4. СТРАННЫЙ ВОР
Туманный, промозглый вечер.
Мелкий холодный дождь размеренно шелестит по мостовой, моет голые деревья мрачного, запущенного парка.
Одинокий тусклый фонарь высвечивает фасад трехэтажного дома старой постройки с лепными украшениями вокруг узких высоких окон.
В подъездах, куда ведут выщербленные асфальтированные дорожки, чернильная темень. Вдоль дорожек с обеих сторон высится густой, небрежно подстриженный, живоплот.
По фасаду, от фундамента до крыши, ползут гибкие плети дикорастущей виноградной лозы, занавешивая окна рваной бахромой.
Улица возле дома пустынна и по-осеннему уныла.
По тротуару, над которым сомкнулись разлапистые тополя, идет человек в куртке с капюшоном.
Ступает он размашисто и легко, но тихо – туфли на толстой пластиковой подошве скрадывают звуки шагов. Лица его под капюшоном не видно.
Вот человек замедляет шаг и внимательно приглядывается к дому. Такое впечатление, что он колеблется.
Наконец, окинув пристальным взглядом улицу позади, он сворачивает к одному из подъездов.
На лестнице полумрак. Только на площадке второго этажа горит электролампочка под стеклянным колпаком, покрытым пылью.
Человек поднимается вверх по ступеням не спеша, словно крадучись.
На третьем этаже, возле двери, на которой блестит латунная табличка с гравированной надписью “ОЛЬХОВСКАЯ А. Э.”, он останавливается, переводит дыхание. Затем достает ключ, вставляет в замочную скважину и медленно поворачивает…
Придержав защелку замка, человек осторожно закрывает дверь и, привалившись к ней спиной, облегченно вздыхает.
В комнатах сонная тишь. Только бормочет холодильник на кухне, да размеренно тикают часы в гостиной.
Человек стоит долго – слушает. В квартире по-прежнему ни единого шороха.
Узкий луч крохотного карманного фонарика упирается в пол и, робко вздрагивая, ползет улиткой по ковровой дорожке из прихожей в гостиную.
Вот светлое пятнышко уже скачет вприпрыжку, наконец, оно останавливается на темной полировке громоздкого старинного буфета и гаснет. Слышны торопливые шаги и скрип выдвигаемых ящиков.
Фонарик опять загорается – человек, откинув капюшон, перетряхивает содержимое буфета.
Это длится довольно долго.
Ящиков много, а пришелец настойчив в своих поисках, и, несмотря на нервное возбуждение, владеющее им, – видно, как дрожат пальцы рук в тонких медицинских перчатках, когда луч касается их, – аккуратен и последователен.
Его внимание привлекает небольшая шкатулка, украшенная лаковой миниатюрой.
Едва сдерживая нетерпение, он осматривает ее, стараясь найти потайную защелку.