Злой рок. Политика катастроф
Шрифт:
Можно было бы подумать, что в XV веке, когда европейцы, преследуя коммерческие интересы, начали уходить на своих кораблях далеко от родных берегов, они несли с собой и научные представления, которые превосходили знания встретившихся им аборигенов Африки, Азии и Америки. Несомненно, искусством мореплавания европейцы владели лучше. Но вряд ли можно сказать, что они преуспели в медицинской науке.
Заморская экспансия европейцев в какой-то мере стала следствием того, что ни одна из держав не могла захватить господство на континенте. Несколько раз та или иная пыталась это сделать, но терпела неудачу, причем не только потому, что крупные королевства обладали относительным паритетом в плане ресурсов и военных технологий, но и оттого, что армии, уже готовые одержать победу, вновь и вновь становились жертвой сыпного тифа – болезни, настоящих причин которой никто не понимал до 1916 года. Еще с тех времен, когда османы в 1456 году осадили Белград, риккетсия Провачека – бацилла, выделяемая вшами и втираемая голодными и грязными солдатами в расчесанные раны, – неоднократно рушила надежды победоносных генералов, уничтожая армии так, как не смогло бы ни одно вражеское войско. В 1489 году сыпной тиф (El Tabardillo) убил треть испанской армии, осадившей город Баса Гранадского эмирата. Сорок лет спустя он же проредил ряды французской армии, вставшей под стенами Неаполя. Когда в 1552–1553 годах солдаты Карла V осадили Мец, тиф даровал победу защитникам города[473]. В 1556 году, когда племянник Карла, будущий император Максимиан II, отправился на восток, чтобы помочь венграм в войне против османского султана Сулеймана Великолепного, болезнь поразила его войска с такой яростью, что «армия разбежалась во все стороны, лишь бы избегнуть заразы». Сыпной тиф был одним из самых смертоносных участников Тридцатилетней войны: в 1632 году он настолько истощил и шведскую армию, и войска Священной Римской империи, что о намеченной битве при Нюрнберге пришлось забыть[474]. Археологические
Когда европейцы пересекли Атлантику и совершили, по словам Альфреда Кросби, Колумбов обмен, они принесли с собой не только знания, но и болезнетворные микроорганизмы, о которых и не подозревали[478]. И катастрофой для коренных американцев, как утверждал Джаред Даймонд, оказались не столько ружья и сталь конкистадоров, сколько инфекции, привезенные теми из-за океана: оспа, сыпной тиф, дифтерия, геморрагическая лихорадка. Подобно крысам и блохам, ответственным за Черную смерть, белолицые выступили в роли носителей смертоносных микробов, распространив их от Эспаньолы до Пуэрто-Рико, до Теночтитлана, ацтекской столицы, и до империи инков в Андах. Ацтеки горько скорбели из-за смертоносной болезни коколицтли («мор» на языке науатль). На самом деле они погибли от целого коктейля из различных микробов, среди которых была и Salmonella enterica, защиты против которой индейцы не имели. Европейские колонисты осознали, что завладели огромным склепом. Хуан де Торквемада, францисканский монах, миссионер и историк, отмечал, что «в 1576 году индейцев охватили великая пагуба и мор, длившиеся больше года, [так что] место, известное нам как Новая Испания, почти опустело»[479]. В конце 1621 года отцы-пилигримы в Плимуте возносили свою благодарность[480], помимо прочего, и за то, что 90 % коренного населения Новой Англии умерло от болезней за десять лет до их прибытия, успев – предусмотрительно – распахать землю и зарыть запасы кукурузы на зиму[481]. В 1500 году на территории, которой предстояло стать Британской Северной Америкой, проживало примерно 560 тысяч американских индейцев; к 1700 году их число сократилось более чем вдвое. И это оказалось лишь началом демографического кризиса, который захватывал весь североамериканский континент – по мере того как белые колонисты, заселяя все новые области, продвигались на запад. В 1500 году на территории современных США проживало примерно два миллиона коренных американцев. К 1700 году их осталось уже только 750 тысяч человек, а к 1820 году – всего 325 тысяч.
Впрочем, это все-таки был обмен. Есть основания полагать, что некоторые путешественники и завоеватели, вернувшись в Европу, принесли с собой сифилис[482]. Современная точка зрения, основанная на анализе скелетных останков, гласит, что бледная трепонема действительно пришла в Европу из Нового света после 1492 года, но сама венерическая болезнь – сифилис – стала итогом новой мутации[483]. (Если Генрих VIII и Иван Грозный действительно страдали от сифилиса – как иногда предполагают[484], – тогда политические последствия болезни были чрезвычайно значительными[485].) Тем временем перевозка в Америку африканских рабов, призванных восполнить нехватку местной рабочей силы, сделала обмен треугольным, поскольку вместе с африканцами явились плазмодии, вызывающие малярию; флавивирус, приводящий к желтой лихорадке; и некоторые виды комаров, прекрасно приспособленные к тому, чтобы быть переносчиками обоих заболеваний. Малярия и желтая лихорадка процветали на плантациях Карибских островов и в южных колониях Британской Америки[486]. В середине XVII века эпидемии желтой лихорадки на острове Сент-Китс, в Гваделупе, на Кубе и вдоль восточного побережья Центральной Америки привели к смерти примерно 20–30 % местного населения. Самые ранние характерные вспышки в Северной Америке произошли в 1668 году (Нью-Йорк) и в 1669-м (долина Миссисипи)[487]. А значит, огромное количество более поздних поселенцев умирало в первые годы после пересечения Атлантики. Выживали только «закаленные». Так что солдатам, которых рекрутировали в Европе для сражений в Новом свете, страшно не повезло: достаточно вспомнить катастрофические потери, которые понесли от желтой лихорадки войска адмирала Эдварда Вернона в 1740 и 1742 годах (в Войне из-за уха Дженкинса), когда он, имея 25 тысяч солдат, тщетно пытался взять Картахену и Сантьяго-де-Куба[488]. Та же участь постигла французских солдат, которых Наполеон в 1802 году отправил отбить Сан-Доминго у гаитянского революционера Туссен-Лувертюра. И, возможно, именно «Желтый Джек» (так прозвали лихорадку) – наряду с французским флотом – лишил военного счастья армию Георга III во время сражения при Йорктауне (1781).
Французский историк Эммануэль Ле Руа Ладюри назвал это явление «объединением земного шара через болезни»; также он говорил о возникновении «общего рынка микробов»[489]. Как следствие, европейским империям теперь приходилось строиться и поддерживать себя вопреки инфекциям. В Сьерра-Леоне умирал каждый второй британский солдат; на Ямайке – каждый восьмой; на Наветренных и Подветренных островах – каждый двенадцатый; в Бенгалии и Цейлоне – каждый четырнадцатый. Только если солдату очень везло и его отправляли в Новую Зеландию, тогда ему было лучше, чем дома. В 1863 году королевская комиссия подсчитала, что в 1800–1856 годах смертность среди военнослужащих в Индии составляла 69 человек на 1000. Аналогичный показатель для гражданских лиц в Англии, принадлежавших к той же возрастной группе, составлял приблизительно 10 человек на 1000. Кроме того, английские солдаты в Индии гораздо чаще заболевали. С истинно викторианской основательностью еще одна королевская комиссия подсчитала: из 70 тысяч солдат, составляющих британский контингент в Индии, ежегодно будут умирать 4830, а на больничных койках окажутся 5880[490]. Тропические болезни наносили тяжелый урон и французскому колониальному чиновничеству во все годы его существования. В 1887–1912 годах в колониях погибли 135 из 984 служащих (14 %). Вышедшие в отставку колониальные чиновники в среднем умирали на семнадцать лет раньше своих коллег в метрополии. Еще в 1929 году почти треть из 16 тысяч европейцев, живших во Французской Западной Африке, проводили в больнице в среднем две недели в году[491]. Селин, побывавший во Французской Экваториальной Африке в 1916–1917 годах – как представитель «Лесной компании Санга-Убанги» – и описавший ее в духе истинного гиньоля, театра ужасов, ясно дает понять, что болезнь там – это образ жизни и что служба в тропиках просто неизбежно сокращает жизнь: «Вы едва замечали, как исчезают люди, дни и вещи в этой зелени, в этом климате, зное и тучах москитов. Все – и это было отвратительно – распадалось на куски: обрывки фраз, тела, горести, кровяные шарики…»[492][493]
Проблема была в том, что империи росли намного быстрее, чем медицинские знания тех, кто ими управлял. В 1860 году общая площадь Британской империи составляла почти 9,5 миллиона квадратных миль (ок. 25 млн кв. км); к 1909 году эта цифра увеличилась почти до 12,7 миллиона (ок. 33 млн кв. км). Теперь она (будучи в три раза больше Французской империи и в десять раз – Германской) занимала приблизительно 22 % мировой суши. Подданными королевы Виктории в той или иной форме были около 444 миллионов человек, то есть примерно четверть населения планеты. Как писали в St James’s Gazette, королева-императрица Виктория властвует над «одним континентом, сотней полуостровов, пятьюстами мысами, тысячей озер, двумя тысячами рек и десятью тысячами островов». Была выпущена почтовая марка с изображением карты мира и надписью: «Мы владеем империей более обширной, чей любая из существовавших прежде». Все это соединялось тремя сетями коммуникаций. В роли первой выступали казармы и морские угольные базы – всего их было тридцать три, – рассеянные по всему миру, от острова Вознесения до Занзибара. Новая технология приблизила друг к другу все узлы этой сети. В эпоху парусных судов на пересечение Атлантики уходило от четырех до шести недель. С появлением же пароходства это время сократилось до двух недель к середине 1830-х годов и всего до десяти дней к 1880-м годам. В 1850-1890-х годах время плавания от Англии до Кейптауна сократилось с сорока двух до девятнадцати суток. Кроме того, пароходы стали больше – за тот же самый период их средняя валовая вместимость примерно удвоилась, – и возросло их число, а соразмерно с этим – и объемы перевозок. Второй сетью были железные дороги. В Индии первый железнодорожный путь (протяженностью почти в 21 милю – ок. 34 км), связавший Бомбей и Танну[494], был официально открыт в 1853 году, а затем менее чем за пятьдесят лет в стране проложили 25 тысяч миль (ок. 40 тыс. км) рельсов. В пределах жизни одного поколения поезд преобразил экономическую и социальную жизнь Индии: благодаря тому, что поездка третьим классом стоила всего семь анн, далекие путешествия впервые стали доступны миллионам индийцев. Как сказал об этом историк Джон
Конечно же, все это помогло распространить британскую власть на такие дальние расстояния, каких прежде не преодолевала ни одна империя. Но викторианские сети были также и самым быстрым в истории механизмом передачи болезней. В то самое время, как первопроходцы медицинской науки, всматриваясь в свои микроскопы, стремились найти эффективные контрмеры против комаров, по имперской транспортной сети разошлись две сильнейшие пандемии. Холера изначально встречалась лишь в Ганге и его дельте, и ее выход в мир – это одно из преступлений, непреднамеренно совершенных Британской Ост-Индской компанией[496]. С 1817 по 1923 год произошло не менее шести пандемий холеры: в 1817–1823, 1829–1851, 1852–1859, 1863–1879, 1881–1896 и 1899–1923 годах[497]. Первая разразилась в районе Калькутты, переместилась по суше в Сиам (Таиланд), оттуда на кораблях – в Оман и на юг, в Занзибар. К 1822 году она достигла Японии, а также проникла в Месопотамию (Ирак), Персию (Иран) и Россию[498]. Вторая пандемия холеры началась в 1829 году, опять же в Индии, распространилась по евразийскому континенту в Россию и Европу, а оттуда попала в Соединенные Штаты. В индустриальном мире стремительно развивались порты и центры обрабатывающей промышленности, и для размножения болезнетворных организмов это создало благодатнейшую почву, а именно: переполненные помещения с отвратительными санитарными условиями. Когда в 1892 году холера поразила Гамбург, уничтожая представителей люмпен-пролетариата, обитающих в трущобах внутреннего города (смертность там была в 13 раз выше, чем в богатых западных районах), немецкий бактериолог-первопроходец Роберт Кох заметил: «Господа, я забыл, что я в Европе»[499]. Современные историки расценивают эпидемию в Гамбурге как притчу о классовой структуре, но на самом деле ужас холеры, пришедший в европейские портовые города, был в большей степени следствием империализма, чем капитализма.
Возвращение бубонной чумы шло по той же схеме. В 1850-х годах бактерии вновь явились из своих резервуаров – гималайских сурков – и устремились через Китай в Гонконг, где оказались в 1894 году. А уже оттуда пароходы разнесли бациллу в порты всех континентов. К середине XX века, когда чуму наконец удалось обуздать, третья пандемия унесла жизни примерно 15 миллионов человек, при этом подавляющее большинство жертв пришлось на Индию, Китай и Индонезию. В Центральной и Южной Америке умерло порядка 30 тысяч человек; в Европе – около 7 тысяч, в Северной Америке – лишь 500, причем только в Сан-Франциско, Лос-Анджелесе и Новом Орлеане, а также в нескольких несчастных сообществах в Аризоне и Нью-Мексико[500]. В Сан-Франциско первая вспышка случилась в китайском квартале в марте 1900 года. Вторая произошла в 1906-м, вслед за сильнейшим землетрясением и пожаром, – тогда неимоверно расплодились крысы, создав благодатные условия для чумной палочки. В общем итоге умер 191 человек[501].
Холера приходит в Нью-Йорк, пока Наука спит. «Время ли спать?» Чарльз Кендрик, 1883 г.
Шарлатаны
Сан-Франциско 1900 года отделяло от Флоренции 1350-го более половины тысячелетия – и все же представления о бубонной чуме едва ли поменялись. В XIV веке ученые в Парижском университете говорили о враждебном соединении Юпитера, Марса и Сатурна: «Утверждали, будто теплый и влажный Юпитер влечет к себе злые испарения от земли и воды, в то время как Марс, жаркий и сухой, поджигает эти испарения, вызывая и чуму, и иные природные бедствия. Сатурн, в свою очередь, усиливает зло всюду, куда ни направляется, а в соединении с Юпитером – влечет за собой смерть и опустошение»[502]. В произведении «Совет, как противостоять чуме» (Consiglio contro la pestilenza, 1481) философ Марсилио Фичино примерно так же приписывал Черную смерть «зловредным созвездиям… соединению Марса с Сатурном [и] затмениям». Впрочем, единое мнение, возникшее в эпоху Средневековья, сводилось к тому, что чума связана не с астрологическими, а скорее с атмосферными процессами. Говорили, что чуму распространяют «ядовитые испарения» (vapore velenoso), которые дольше всего задерживаются в «тяжелом, теплом, сыром и зловонном воздухе», способном разноситься «из одного места в другое более стремительно, чем горящая сера». Причину, по которой чума убивала одних и щадила других, связывали с особым «сродством». Если тело находилось в сродстве с ядовитыми испарениями – иными словами, если кто-либо и так был предрасположен к жаре и сырости, – то считали, что он будет более восприимчив к болезни. Впрочем, к концу XV века врачи проверяли мочу, вскрывали гнойные нарывы и пускали пациентам кровь, а также назначали профилактику и терапию. Например, в 1479 году Бернардо, дядя Никколо Макиавелли, получил от врача немало экспериментальных лекарств на основе руты душистой и меда[503].
Ученые эпохи Возрождения, вслед за более ранними мусульманскими авторами, возродили идеи Гиппократа и Галена, в чьих трудах были определены шесть факторов, влияющих на здоровье человека: климат, движение и покой, диета, режим сна, опорожнение и сексуальная активность, а также болезни души[504]. Против чумы все это было бесполезно. Впрочем, столь же бесполезной оказалась и «теория миазмов» (miasmatism). «Чумной костюм», созданный венецианскими врачами и сочетавший промасленное воском одеяние и маску, похожую на длинный клюв (в нем находились травы), помогал не лучше, чем в 1665 году сжигание серы на лондонских улицах. А что до попыток отогнать чуму при помощи религиозных служб, они, как и шествия флагеллантов, были не просто бессмысленны, но и пагубны. Один францисканец-обсервант сказал венецианскому дожу: «Если того желает Бог, то закрыть церкви будет недостаточно. Необходимо излечить причины, вызвавшие чуму, – устранить ужасные грехи, что совершаются повсюду; прекратить хулу на Бога и святых; закрыть школы, где творят содомию; и запретить те нескончаемые контракты, которые ростовщики заключают в Риальто»[505]. В 1625 году архиепископ Кентерберийский говорил английскому послу в Османской империи: «Мы, располагая более глубоким знанием, приняли меры, дабы утолить гнев Господень, явившийся в облике морового поветрия, и потому в парламенте издан декрет о торжественных постах и общих молитвах по всему королевству, и сам король присоединился в церкви Вестминстера к лордам и остальным горожанам»[506]. В 1630 году папа Урбан VIII отлучил от церкви флорентийскую санитарную комиссию за то, что та запретила шествия. На следующий год священник из деревни Монтелупо-Фьорентино, обнесенной стенами и расположенной в 12 милях (ок. 19 км) от Флоренции, нарушил флорентийские запреты на проведение шествий[507]. Но его пастве особой пользы это не принесло.
Флорентийские власти, как и их английские «коллеги», понимали, что, как бы ни распространялась чума – через миазмы или иным путем, – свободное передвижение людей делу помочь не может. В Венецианской республике Черная смерть содействовала нововведениям: прибывающих моряков стали принудительно помещать в специальную лечебницу на определенный период, причем изначально – в 1377 году в порту Рагузы (ныне Дубровник) – он составлял всего тридцать дней[508]. В 1383 году власти Марселя продлили обязательный период изоляции до сорока дней, откуда карантин и получил свое название[509]. (Сам срок принимался с отсылкой к Библии: сорок дней и ночей длился Всемирный потоп, описанный в Книге Бытия; сорок лет странствовал по пустыне израильский народ; сорок дней постился в пустыне Христос[510].) Неоднократные вспышки чумы привели к постепенному развитию четырех принципов, призванных ограничить заражение. Во-первых, устанавливали контроль за границами – морские и наземные карантины удерживали болезнь на расстоянии, а санитарные кордоны не выпускали зараженных. Во-вторых, применяли социальное дистанцирование, запрещая собрания; усопших хоронили в особых ямах; вещи и жилища умерших от чумы уничтожали. В-третьих, вводили «локдауны» (строгую изоляцию и отделение больных от здоровых), во время которых, помимо прочего, заболевшим позволяли пребывать лишь в чумных бараках и лечебницах или же в их собственных домах. И, в-четвертых, следили за состоянием здоровья людей, выдавая карантинные свидетельства, которые подтверждали, что корабль или караван не переносит чуму. Кроме того, Флоренция проводила эксперименты, бесплатно раздавая еду и оказывая медицинскую помощь тем, кто из-за чумы лишился средств к существованию, – так власти стремились воспрепятствовать бродяжничеству и в то же время облегчить людям жизнь[511]. На примере Феррары можно увидеть, как все эти меры применялись совместно. Во время чумы город закрывал все ворота, кроме двух, выставляя у них группы наблюдения, «состоявшие из богатых аристократов, городских чиновников, врачей и аптекарей». Состояние здоровья отслеживалось при помощи санитарных свидетельств (fedi di sanita), которые позволяли удостовериться в том, что люди прибыли из областей, свободных от чумы. Если же у тех, кто хотел войти в город, были симптомы, таких людей силой помещали на карантин в лечебницы, возведенные вне городских стен[512]. Принудительное применение этих и других мер общественной гигиены потребовало усилить охрану порядка. В 1576 году главный чиновник, отвечавший за здравоохранение в Палермо, отмечал, что его девиз – «золото, пламя и виселица»: золотом платят налоги; в огне сжигают зараженные товары; а виселицы уготованы тем, кто не подчиняется приказам санитарного совета.