Змеиная вода
Шрифт:
Тихоня дров наколол и теперь вот в поленницу складывал. Поленница была старой, как и все-то вокруг: дом, сарай и забор. Но его, покосившегося, пытались удержать, подвязывая доски тонкими полосками ткани, втыкая какие-то палки, пуская промеж штакетин вьюнок. Хотя, может, вьюнок и сам вырос. Вьюнок – еще та зараза, ему разрешение и не нужно-то.
– Коса где? – Тихоня забросил последние дрова в поленницу. – А то позарастало у вас тут…
– Так, в сарае… только старая уже, тупая. Я-то Михалко прошу, когда
Имелась во дворе и беседка, точнее четыре кое-как ошкуренных столба и дощатая крыша, сквозь щели в которой проникал солнечный свет. Стол тоже слегка рассохся и накренился, и под ножку него, спасая от падения, подложили кусок доски. Впрочем, на столе уже лежала белоснежная скатерть с вышитыми георгинами, а на ней возвышался самовар, тот самый, старый, который растапливается щепками да шишками, обходясь безо всякого электричества.
– А у него коса есть?
– Так… ежели не вывели эти… прости Господи, - Татьяна Сергеевна перекрестилась. – Ироды… как есть ироды. Ты присядь, чаю вон попей… я и пирогов напекла давече. А кому их есть-то? Одна я тепериче…
Голос Татьяны Сергеевны дрогнул.
Чай мы пили.
И пироги к нему были, со щавелем. Посыпанный сахаром, он почему-то становился похож вкусом на землянику. А Татьяна Сергеевна, радуясь гостям, говорила.
Обо всем и сразу.
О жизни своей, обыкновенной, как у всех, прошедшей вот на этой улице, куда её, девятнадцатилетнюю, привел муж. О муже. И детях. О войне, что забрала всех, пусть и в разное время.
О горе, с которым успела сжиться.
Пообвыклась.
Так она сама сказала.
И о соседях.
– Пили они… еще старики-то… иные-то попивают, не без того. А как отдохнуть-то? Но меру знают, да… а они – не знали, - Татьяна Сергеевна качала головой, и тонкие хвостики платка её тоже качались. – Детей-то у них было изрядно. Рожала, почитай, кажный год, да только и хоронила так же. Молодшие – слабые совсем, а старшие – бедовые… как иначе-то? Дома им чего делать? Вот и бегали, куда могли-то… один в сажалке потонул. Другого, еще дитём, свиньи погрызли…
Вот тут меня ощутимо передернуло.
Не только меня. Бекшеев побелел слегка, а вот хозяйка не заметила.
– Еще одного уже выросшим ножичком пырнули, туточки, в клубе нашиим. Аккурат перед войной было. Ну а там уж, на войну, еще двоих забрали. Вернулся один Михалко… тут чего? Родители допились до смерти. Двор зарос. Дом тоже вон… - она махнула на дом. – Дому догляд надобен. Ну и стал жить… я еще своих тогда ждала, надеялась… похоронок же ж не было, стало быть, могли и возвернуться.
Вздох.
И пирог со щавелем перестает быть сладким. Точнее у сладости этой появляется гниловатый привкус чужой тоски.
– Никто не вернулся, да… а Михалко вот он. Двор обкосил. Хату… я чем могла, сподмогла. Белье там, посуды какой. Мне что? Мне одной многого не надобно. Готовила опять же ж. Не подумайте, он мне деньгу давал, продукты носил. Ему, как фронтовику, по карточкам больше полагалось.
– Ингу?
– Её. Тихая девочка, славная такая. Мне сразу глянулась. И вежливая, рукастая… не то, что маманька ейная. Вот… гадина. Это она виновата.
– В смерти Инги?
– И в ней тоже ж, - Татьяна Сергеевна долила из самовара горячей воды, разбавив её заваркой. – Еще когда свадьбу гуляли, мне не понравилась. Заявилась хозяйкою и давай нос совать туда да сюда. Все вынюхивала, выглядывала, что да где. Кривилась все, что, дескать, бедновато тут. Можно подумать, у самое богаче. А главное, кривиться кривилась, но дочку скоренько из дому выпихнула. Будто люди не видят и не знают. А люди все видят. Забоялась Машка, как бы новый муженечек ейный на доченьку-то не стал заглядываться. Все крутилась, вертелась. И Ингу шпыняла. То она не так стоит, то не так говорит, то одела не то…
От чая пахло травой.
Да травой он и был. Кипрей вот, липовый цвет и ромашка. Ветки смородины да сухие нити донника.
– Инга при мамашке-то и рот открыть боялась…
– Выходит, сбежала из дому? – уточнил Бекшеев.
– Может, и сбежала… а может, и вправду любовь приключилась. Главное, что мамашка еёная очень тому радовалась, да… - Татьяна Сергеевна вздохнула и головой покачала. – Оно-бы, может, и сложилось бы, но Михалко попивать начал. Не скажу, что он до свадьбы тверезым был, нет… мужик же ж. Все посядут, а ему чего, в стороночке стоять? И он посядет. Там рюмашку, тут две… после три и четыре.
Которые перерастают в пять и шесть, а там уже и рюмашками считать бесполезно.
– Но и ладно бы… бывает. Мой супруг покойный тоже вон не трезвенником был… но не часто себе позволял. Да и выпивши, смирен становился. Михалко же ж из буйных. Кровь дурная, водкою разгонит, она и горит, и разум затмевает. Вот и выходит, что выходит… то с соседом подрался, то пьяным палить начал и так, что в жандармерию попал. То еще чего учудил. С работы его попросили, ну, после случая с жандармерией. Он и плюнул, ушел, дескать, всюду найдет. Только не ладилось. Так-то мужик хороший, рукастый, да водка проклятая все портит…
Будто кто её силой ему заливал. Но я отворачиваюсь, чтобы не портить Бекшееву дело. Он кивает и о чем-то спрашивает…
– Не, руку он не сразу поднимать стал. Он-то Ингу любил крепко. Но и ревновал. Вот от ревности и случалось. Сперва кричал… после одного разу сорвался. Она ко мне побежала, прятаться. Ревела… клялась, что уйдет.
– Не ушла.
– А куда ей? Машка-то назад точно не приняла бы. Своего дому у ней нету… ну а мой… разве ж это дом? Вон, Михалко в двери колотился, мало что не вынес. Я уж ему и так, и этак… нет, старая я… потом-то помирились. Он, как в тверезость возвернулся, так каялся крепко, на коленях стоял, прошение испрошая. Руки целовал, клялся, что никогда боле.