Знакомое лицо (сборник)
Шрифт:
В ТОМ САМОМ ДВУХЭТАЖНОМ ЗДАНИИ
— ...Все-таки мне не очень понятно, Николай Нилович, почему же вы так решительно выбрали в юности именно медицину? — спросил я однажды профессора Бурденко.— Как-то не очень это ясно...
— Если б мне это было яснее, я бы вам охотно все объяснил,— улыбнулся профессор.— Проще всего, пожалуй, написать, что я еще в детстве стремился на помощь страждущему человечеству, что еще тогда лечил кукол у своих сестер и бережно перевязывал лапку раненой сороке. Хотя что-то в этом роде было уже написано обо
Кости, о которых говорил профессор Салищев, настоящие человеческие кости, появились в аудитории очень скоро. Их раздавали студентам для наглядного обучения. А как же иначе? Были они выданы и студенту Бурденко.
Большинство студентов как будто не испытывало никаких особых ощущений при занятиях с костями. Раскладывали их перед собой, перебирали, заучивали. Уходя после лекций, запихивали в свои сумки, не задумываясь, наверно, о том, кому и когда принадлежали эти «органы опоры и движения».
Бурденко же прикасался к костям сперва не иначе, как подложив бумажку. Делал он это незаметно. Но все же при его постоянной чуткой настороженности, которую он, кстати, не утратил до самой смерти, ему казалось, что студенты уже уловили его брезгливо-опасливые прикосновения к костям и готовы высмеивать его.
— Коллега, простите, это не ваши ли кости остались там, на подоконнике? Это не вы забыли ваши кости, коллега?
— Нет, спасибо, мои кости, слава богу, всегда при мне,— улыбался Бурденко, готовый, однако, в случае крайней надобности ответить и по-иному.
Ему приятно было, что в университете, и в общежитии, и даже встречаясь на улице, студенты так вежливо разговаривают друг с другом, что здесь не надо, как в пензенском детстве и юности, носить в кармане на всякий случай тяжелую гирьку на веревочке, но, пожалуй (в символическом смысле), и выбрасывать ее из кармана пока не следует. Надо прежде всего приглядеться ко всему.
Ни с кем особо близко Бурденко не сошелся, но и нельзя сказать, что он заметно обособился. Правда, в общежитии койка его стояла несколько в стороне — за громадной изразцовой печью, как бы в нише. Ему это нравилось. Тут, в закутке, никто не видел, что оп ел по утрам, чем ужинал, тем более еда у него все время была крайне незавидная — черный хлеб, соленые огурцы, не часто селедка, печеная картошка, которую сам пек внизу, в сторожке.
Вечерами изредка он выходил из своего убежища на середину длинной, большой комнаты общежития, где стоял общий стол. Здесь читали, ели, повторяли конспекты, играли в карты, писали письма домой и даже делали маски из папье-маше, готовясь к новогоднему благотворительному балу в пользу «недостаточных студентов». Здесь, за общим столом, распределялись роли в гоголевской пьесе << Женитьба», которую должны были поставить тоже под Новый
— Не хотите ли, коллега, взять что-нибудь для себя в спектакле? — спросил Бурденко бородатый студент-старшекурсник, выступавший в качестве режиссера.— Вы знакомы с пьесой?
— Конечно. А что там есть?
— К сожалению, на ваш курс пришлось три роли. Осталась только одна, и то женская.
Бурденко был готов вспылить, заподозрив насмешку. Но никто не смеялся. И он сказал:
— А что? Давайте попробую. Это, пожалуй, будет смешно.
Он участвовал в репетициях все у этого же общего стола. Тут же несколько раз играл в карты — в двадцать одно — по копейке. Игра ему правилась, тем более везло: однажды в вечер выиграл почти полтинник.
— Не обольщайтесь, коллега,— сказал ему студент, как раз проигравшийся в тот вечер.— Известно, что кому везет в карты, тому как раз не везет в любви. Или вам все равно?
— Все равно,— ответил Бурденко. И больше никогда не играл в карты.
— Почему?
— Некогда,— говорил он студентам, удивлявшимся, что он вдруг перестал выходить к общему столу и все сидит по вечерам у себя, за печкой, обложившись книгами, хотя до экзаменов еще далеко.
Что же он делал там у себя за печкой?
Оказывается, он, как в детстве, «готовил уроки», перечитывал, выправлял собственные записи сегодня прочитанных лекций. Он считал, что записанное лучше укладывается в памяти, или, как говорят, усваивается, то есть становится своим.
— Я тяжелодум,— впоследствии признавался Бурденко.— В этом мой заметный и существенный недостаток, но в этом же притаилось, пожалуй, и мое достоинство: один раз и как следует усвоив что-нибудь, я удерживаю это о необычайной крепостью. Очень нелегко, например, мне давалась анатомия. На нее я затратил лучшие часы и дни. Да что там часы и дни — лучшие годы моей жизни. И все-таки...
Это присловье «и все-таки» часто повторялось в речи Бурденко. И за этим присловьем чувствовалось что-то недоговоренное, недоделанное, что-то такое, что постоянно тревожит его.
До самой смерти он сохранил привычку, выработанную, должно быть, еще с юности,— подводить как бы итог каждому протекшему дню и готовиться к тому, что наступит завтра, послезавтра или «когда-нибудь».
— Всегда неплохо забежать, заглянуть вперед, угадать, что будет. Тогда наверняка не отстанешь,— говорил он.
По курсовому расписанию еще не было закончено изучение костей скелета, а Бурденко, чтобы лучше запомнить, уже срисовывал из учебника мышцы, делал свои пометки и записи, не подозревая, какие неприятности ожидают его с этими — будь они неладны — мышцами.
А неприятности уже придвинулись вплотную.
Вступительная лекция и все последующие о мышечной системе были назначены в том самом двухэтажном здании, о котором так много всякого наслушался Бурденко. Кое-кто из первокурсников уже побывал не однажды там. А Бурденко пошел туда впервые только на лекцию о мышцах.
И как будто ничего особенного. Вошли веселой стайкой в просторное помещение, разделись в гардеробной и поднялись на второй этаж. И тут на двух больших мраморных и обитых цинком столах Бурденко увидел две обнаженные, должно быть, восковые фигуры. Одна из них была женская, Бурденко почему-то в первое мгновение задержал взгляд на ее ступнях. Они почему-то показались ему синеватыми. И только всего.