Знаменитые самоубийцы
Шрифт:
Глава 2
Фадеев. Партия в бильярд с Лаврентием Павловичем
Александр Александрович Фадеев всегда плохо спал, пригоршнями глотал снотворное, вставал поздно и с трудом. В ту ночь никак не мог уснуть, утром отказался от завтрака, сказал: пусть его позовут к обеду, а покуда он будет дремать. Наступило время обеда. Маленький сын Миша пошел звать отца и скатился вниз с ужасным криком:
– Папа застрелился!
Выстрела никто не слышал.
Это произошло 13 мая 1956 года.
Жена
«Фадеев, – вспоминал Долматовский, – лежал на широкой кровати, откинув руку, из которой только что – так казалось – выпал наган, вороненый и старый, наверное, сохранившийся от Гражданской войны. Белизна обнаженных плеч, бледность лица и седина – все как бы превращалось в мрамор».
Александр Фадеев был не только известнейшим писателем, но и крупной политической фигурой. Разбираться в обстоятельствах его смерти прибыли начальник следственного управления КГБ генерал Михаил Петрович Маляров, его заместитель полковник Козырев и начальник первого отдела Четвертого управления КГБ Филипп Денисович Бобков, который всю жизнь занимался слежкой за интеллигенцией и со временем стал генералом армии и первым заместителем председателя комитета госбезопасности.
Бобков заметил, что одежда Фадеева аккуратно разложена на стуле. По всему было видно, что он заранее все обдумал и приготовился к смерти. Фадеев оставил прощальное письмо.
Секретное письмо
«Маляров, – вспоминал Бобков, – потянулся к письму, собираясь прочесть его, но Козырев остановил генерала:
– А надо ли, Михаил Петрович?
– Письмо ведь адресовано в ЦК, – поддержал его я.
Свидетельствую: никто не читал письма, пока оно не дошло до адресата. Пусть не выдумывают «очевидцы». В ЦК познакомили с ним А.А. Суркова, М.А. Шолохова, К.М. Симонова, А.Т. Твардовского и, по-моему, К.А. Федина. Об этом рассказал мне Сурков, намеревавшийся и меня посвятить в содержание письма. Я возразил:
– Алексей Александрович, вы дали слово в ЦК не говорить о том, что написал Фадеев. Если сейчас расскажете мне, что там написано, вы нарушите слово и потом, как честный человек, будете переживать. Я же приучил себя к тому, что не предназначенная мне информация не должна меня интересовать.
Разговор происходил в кабинете Суркова в доме Союза писателей на улице Воровского. Алексей Александрович встал, подошел к шкафу и вернулся с бутылкой грузинского вина. Открыл ее, наполнил стаканы и со словами: «Научил старика!» – предложил выпить».
Воспоминания генерала Бобкова оставляют странное впечатление. А как же могло вестись следствие по делу о самоубийстве без знакомства с предсмертной запиской самоубийцы? Если чекисты и следователи и в самом деле не заглянули в письмо Фадеева, значит, не выполнили свои профессиональные обязанности. Если заглянули, к чему эти нравоучительные сентенции?
Предсмертное письмо держали в тайне от страны тридцать лет. Теперь оно рассекречено. Александр Фадеев, подводя нерадостные итоги, горько жаловался на власть, искалечившую его жизнь. Он возмущался не только жестокими сталинскими временами, но и тем, что делалось уже при Хрущеве:
«Не вижу возможности дальше жить, так как искусство, которому я отдал жизнь свою, загублено самоуверенно-невежественным руководством партии и теперь уже не может быть поправлено.
Лучшие кадры литературы – в числе, которое даже не снилось царским сатрапам, физически истреблены или погибли благодаря преступному попустительству власть имущих; лучшие люди литературы умерли в преждевременном возрасте; все остальное, мало-мальски способное создавать истинные ценности, умерло, не достигнув сорока-пятидесяти лет.
Литература – эта святая святых – отдана на растерзание бюрократам и самым отсталым элементам народа, и с самых «высоких» трибун – таких как Московская конференция или XX партийный съезд, раздался новый лозунг: «Ату ее!»
Тот путь, которым собираются «исправить» положение, вызывает возмущение: собрана группа невежд, за исключением немногих честных людей, находящихся в состоянии такой же затравленное™ и потому не могущих сказать правду, – и выводы, глубоко антиленинские, ибо исходят из бюрократических привычек, сопровождаются угрозой все той же «дубинки».
С каким чувством свободы и открытости мира входило мое поколение в литературу при Ленине, какие силы необъятные были в душе и какие прекрасные произведения мы создавали и еще могли бы создать!
Нас после смерти Ленина низвели до положения мальчишек, уничтожали, идеологически пугали и называли это – «партийностью». И теперь, когда все можно было бы исправить, сказалась примитивность, невежественность – при возмутительной дозе самоуверенности – тех, кто должен был все это исправить. Литература отдана во власть людей, неталантливых, мелких, злопамятных…
Самодовольство нуворишей от великого ленинского учения, даже тогда, когда они клянутся им, этим учением, привело к полному недоверию к ним с моей стороны, ибо от них можно ждать еще худшего, чем от сатрапа Сталина. Тот был хоть образован, а эти – невежды.
Жизнь моя как писателя теряет всякий смысл, и я с превеликой радостью как избавление от этого гнусного существования, где на тебя обрушиваются подлость, ложь и клевета, ухожу из этой жизни.
Последняя надежда была хоть сказать это людям, которые правят государством, но в течение уже трех лет, несмотря на мои просьбы, меня даже не могут принять».