Знание-сила, 1997 № 03 (837)
Шрифт:
Многие молодые художники делают не просто объекты, но инсталляции. Что такое инсталляция? Всего лишь неспособность создать простую и насыщенную вещь, сконцентрировать метафизическую и эстетическую энергию в раме, в куске дерева, бронзы или мрамора? Возможно. Но, как мне кажется, есть еще что-то другое. В инсталляции призвано участвовать тело во всей своей полноте, со всеми своими ощущениями — зрением, слухом, осязанием, а подчас и запахом, обонянием. Как если бы художники вместо «объекта» помещали нас в почти сакральное пространство и призывали не созерцать образы, а приобщаться к сущностям. Причащение Сущему, конечно же, довольно смутному, примитивному, а подчас и пугающе грубому. Но призыв явственно слышен. Эти инсталляции молодых художников, все эти тюки и узлы, переплетения труб, вся эта машинерия — преодолевая мучительность утраченного основания, они несут иное
Роберт Уилсон. Пол
За этими инсталляциями прочитывается история: история Германии, история первобытного человека, история России, а может, и ничем не примечательные личные истории. Инсталляция предлагает нам рассказать наш собственный маленький роман. И — через наши ощущения, через наши истории — приобщиться к Сущему. И, хотя и несколько смутно, эти инсталляции — сообщники нашего упадка. Так как перед этими обломками, этими всполохами ощущений, этими разрозненными предметами вы больше не знаете, кто вы такие. Вы — на грани головокружения, быть может, черной дыры, на грани дробления психики, которое обычно именуют психозом или аутизмом. И в этом — устрашающая привилегия современного искусства; привилегия сопровождать нас в этих новых болезнях души.
Я отношу себя к тем, кто полагает, что мы живем в низкую эпоху. В своем романе «Старик и волки» я попыталась сопоставить сегодняшнюю ситуацию с закатом Римской империи. С той лишь разницей, что в те времена уже заявила о себе новая религия, еще не обретшая своего грядущего блеска, но уже потрясающая умы и ниспровергающая существующие представления. Конечно, я не уверена, что грядет новая религия, ни даже, что ее появление было бы желанно. Но я думаю, что мы все нуждаемся в некоем опыте. Я говорю о неизведанном, о неожиданности и изумлении; боль или восхищение — и лишь потом понимание этого потрясения. Возможно ли это? Быть может, и нет. Может быть, шарлатанство стало слишком легким в нашу эпоху, превращающую вес в зрелище или товар, и нет никакой «полосы отчуждения». И в таком контексте, разумеется, надлежит быть очень требовательными, то есть разочарованными. Я лично предпочитаю сохранить некую долю бдительного любопытства, внимания и открытости.
Христиан Борланд. Слабость, разруха, старость и прочие неприятности
Искусство-бунт
Европейской традиции — будем говорить только о ней, так как здесь феномен наиболее очевиден,— ведом опыт культуры, неотделимой от социальной реальности, культуры как критического разума. Европейские народы являются народами культуры именно в том смысле, что культура осознается ими как критический разум. Картезианское сомнение, свободомыслие Просвещения, гегельянское отрицание, борьба Маркса, бессознательное Фрейда и, не говоря уже о «Я обвиняю» Золя, бунтарство формы, Баухаус и сюрреализм, Арто и Штокхаузен, Пикассо, Поллок, Френсис Бэкон. Прекраснейшие моменты искусства — всегда бунт, формотворческий и метафизический. Коммунизм задушил эту культуру бунта, обратил ее в террор и бюрократизм. Сможем ли мы вновь обрести этот дух, облечь его в новые формы, невзирая на крах идеологий и торжество рыночной культуры? Да, именно такова проблема, речь идет о самой возможности культуры и, в частности, искусства.
Я полагаю, что современный мир подошел к той точке своего развития, когда определенный тип культуры и искусства, если не культура и искусство в целом, находится под угрозой и даже становится невозможным: не искусство-шоу или искусство-информация, конвенционные, сервильные и поощряемые масс-медиа, но именно искусство- бунт.
Джаспер Джонс. Опасная ночь
Но кто может
Я полагаю, что опыт прошлого, память и в особенности память второй мировой войны, Холокоста и краха коммунизма делают нас особенно внимательными к нашей культурной традиции, ставящей во главу угла сознание и художественный опыт человеческого субъекта и также — времени, времени личности и времени истории, времени Бытия. Мы — субъекты и существуем во времени. От Бергсона до Хайдеггера, от Пруста до Хааке и Уилсона различные фигуры субъектности были помыслены и облечены в слова или формы нашей современной культурой. И различные модальности времени должны привести нас не к рассуждениям о конце истории, но к попытке обнаружить новые фигуры темпоральности. Надо поддерживать художественный опьгг, исследующий драму субъектности и различные подходы к времени. Этот опыт позволит нам постичь и конкретный исторический момент, и эту множественную, раздробленную, взорванную темпоральность, которую проживают современные люди и которая ставит их перед выбором между интегризмом и национализмом, с одной стороны, и биотехнологиями — с другой.
«Огонь». Перформанс. Венецианская биеннале 1993 года
Не надо бояться все более утонченных исследований этого пространства субъекта, его извилин и тупиков, не надо бояться рассуждений и споров об опыте времени. Люди стремятся к самонаблюдению и молитве: искусство отвечает этой потребности. И особенно его странные, смутные, примитивные, «уродливые» формы, предлагаемые художниками. Часто они осознают, что могут быть лишь бунтарями по отношению к этому нормализующему и извращаемому новому порядку. Но столь же часто они не отдают себе в этом отчета и надеются найти удовлетворение в более или менее изысканном минимализме.
Почему необходимы культура-бунт, искусство-бунт? Почему не удовлетвориться увеселениями, шоу, учтивыми комментариями? Во-первых,— сейчас я говорю как психоаналитик — за счастье нужно платить: человек не способен испытать наслаждение, не столкнувшись с препятствиями, властью, запретом, законом, которые позволяют ему постичь в полной мере свою независимость и свободу. Принцип удовольствия обязательно включает в себя момент бунта. Во-вторых, нормализующий порядок создает целый класс отверженных, исключенных из социума: молодых людей без постоянной работы, бездомных, инородцев и многих других. А когда отверженные лишаются культуры-бунта, они отправляются грабить банк.
Когда мы говорим о развитии эстетической традиции культуры- бунта, о поисках ее новых версий, мы говорим о выживании наших цивилизаций, того, что в них есть самого светлого, самого свободного. Хайдеггер считал, что только религия еще может спасти нас. Но, видя те тупики, в которые зашли сегодня религия и политика, мы можем спросить себя: может быть, нас спасет только опыт? Опьгг бунта против роботизации человечества? Этот бунт уже происходит, но он не обрел гармоничности, которая могла бы возвести его в сан Прекрасного; возможно, и не обретет. Но это уже происходит, и потому я не вижу иной роли художественной критики, как освещение ценности этого опыта— бунта — формотворческого и философского,— который один способен, быть может, сохранить нашу внутреннюю жизнь, психическое пространство, называемое душой,— этот скрытый лик Прекрасного.
Наш век обнаружил обвал фундамента, треснувшее и рушащееся основание. Мы стоим перед лицом зла, болезни, смерти. И искусство выставляет напоказ все это. А счастье, спросите вы, этот двойник Прекрасного? А оно возможно? Как ответ на этот вопрос и одновременно заключение я напомню вам одно высказывание госпожи де Сталь, женщины, которую я очень люблю и которая так любила искусство и Европу. Вот что сказала она о счастье: «Слава — это ослепительный траур счастья». Слава в наше время, возможно, всего лишь продукт маркетинга. А счастье? Я думаю, что счастье, как и Прекрасное, существует, оно может быть только трауром по несчастью. И именно такое Счастье-Прекрасное видится мне в работах современных художников. Его, возможно, немного, но оно настоящее. Не стоит расстраиваться и чувствовать себя разочарованным. Примем его.