Знай обо мне все
Шрифт:
Но мною уже было замечено, беда не ходит одна. Только похоронил я Мишку, пришло из Атамановского письмо, что умерла моя тетка Марфа, которая всю жизнь хотела, чтобы звали ее Марией. Что с ней случилось – не писали. Да и кто написал, я так и не понял. Почерк корявый, явно старческий, угнетенный долгой малограмотностью.
Горюю я в одиночку. Пацаны ко мне заходят. Посидят. Повздыхают. Вроде бы война и пора привыкнуть, что люди гибнут как мухи. Ан нет. Не ко всякой беде сердце может прижиться черенком-пасынком. Некоторую
И все время казнил я себя, что не оказался тогда рядом с ним. Ведь как-никак, а с разными минами мне уже приходилось иметь дело.
Горился я, горился и, сам не знаю почему, ни разу не вспомнил, что первая смерть, которая закрыла собой всю мою – будущую – жизнь, была кончина Савелия Кузьмича. И тоже – от взрыва.
И вдруг он мне в одну из ночей приснился. Сидит у себя на базу, как он звал двор, и офицера немецкого с ложечки кормит. Стоит тот перед ним на четвереньках и голову кочерит.
А меня, вроде, такая обида взяла. Мы – с голоду пухнем, а он врага до ожирения откармливает.
Так и есть. Подтверждает Савелий Кузьмич.
«Вот еще покормлю его с недельку, он пуза от земли не оторвет и палец в спусковую скобу не пропхает. – И смеется: – Воевать, тоже хитрость нужна!»
Часто стал захаживать ко мне и Иван Палыч. Наверно, тоже понимал, что нелегко нам с Нормой. Она наверняка знала, что в доме горе. Походит по комнате, подойдет к Мишкиным вещам и протяжно взлает, словно взрыднет.
Иван Палыч, как всегда, неторопливо и обстоятельно рассказывал, что нового в колонне, какие фортели кто выкинул в гараже. Там, кстати, без этого не обходится ни один день. Потом, вроде бы ненароком, напоминал про учебник шофера третьего класса, который когда-то дал нам.
И тут понял я, не зря ко мне Чередняк ходит. И не ради красного словца поведал, что у него четырнадцать профессий, что он и жестянщик, и медник, и аккумуляторщик, и вулканизаторщик, и, конечно же, слесарь. Но это, так сказать, шоферские специальности. Помимо них он может и столярить, и портняжить, и трактор с комбайном водить, и даже сыр варить.
Длинная жизнь у Ивана Палыча. Все профессии, которыми он владел, сумел испробовать. Он и сейчас, за что ни возьмется, все в руках если не поет, то играет.
«От безделья ты мукой исходишь, – сказал он, видимо заметив, что моя морда ни за одну живую мысль не зацепится. – Хоть ложки-вилки свои делай».
«А кто их продавать будет?» – внезапно спросилось как-то само собой, чтобы лишний раз уязвить память о Мишке.
«Это не твоего ума дело, – ответил он. – Ты их побольше клепай, чтобы передыху не было!»
Он загасил окурок, который догорел до пальцев, и посоветовал: «И вообще меньше сиди дома. А то раньше за день где
Ушел Иван Палыч, и я, пересилив себя, сначала вышел просто на улицу, потом на Волгу пошепал. Добрел до самой Царицы берегом. В самом деле мысли чем-то увиденным перебиваться стали.
А день, помнится, холодный был, смурной. Смотрю, рыбачишка один стоит по колено в воде. Подхожу – пацан. Весь трясется от мурашечного озноба, а удит. Вот уж действительно – охота пуще неволи.
Присел я на камушке. Гляжу.
И вдруг поплавок у него задергался, потом заплясал и тут же совсем под воду скрылся.
«Подсекай!»
Смыканул он, и, видимо, вовремя. Что-то тяжелое сперва просто удилище в дугу согнуло, потом леску выструнивать стало.
Разулся я быстренько, подбрел к парню, помог выволочь здоровенного красноперого язя.
«И не сорвался!» – шепчет пацан дрожлым голосом.
«Чего так? – спрашиваю. – Тут радоваться надо, а ты в понурую конуру морду суешь».
«Тут сунешь? – опять выдраживает он и куда-то поверх моей головы смотрит. Оборачиваюсь и я – стоят на верхотуре три парня. Посмеиваются. Потом один, у которого, заметил я, левый глаз меньше правого, говорит:
«Кидай рыбину, Горюха!»
Пацан подал язя. Тот передал его другому – рябоватому парню со словами: «Канай на балочку!»
И тот, размахивая рыбиной, стал проворно выбираться наверх.
«Кто купит, – кричал он расхожий в то время базарный зазыв, – тому ничего не будет!»
«Ну чего уставился? – прикрикнул на пацанишку разноглазый. – Давай стахановскую норму».
И пацан, с какой-то обреченной поспешностью, стал закатывать штаны, которые отворотил было, чтобы хоть немного согреться.
«Кто они тебе?» – спросил я пацана.
«Ник-то!» – еле выдрожал он, и я увидел на глазах его слезы.
«Ну а какого черта ты на них холуйствуешь?»
Договорить мне не дали. Разноглазый, наверно, решил сделать меня не менее красивым, чем сам, потому, отойдя от костра, у которого все они грелись, врезал мне между глаз.
Еще в голове звенело, но я уже оценил и силу удара, и степень опасности, в которую я угодил по собственной глупости. За пацана, конечно, надо было заступиться, но не так безоглядно, как сделал я. Ведь ничего не стоило, к примеру, кликнуть пацанов с нашей улицы. И тогда силы бы сразу стали равными.
Но эти мои рассуждения прервал еще один удар. На этот раз ногой в пах. Я согнулся крючком, и тогда разноглазый, схватив меня за уши руками, заездил мою морду о свое колено.
И все же на ногах я на этот раз устоял. Даже выпрямился. И тогда в руке у Разноглазого блеснул нож. Наверно, он прирезал бы меня, как кролика, которого держат за уши, потому что у меня даже не было силы, чтобы выдохнуть воздух, который распер мне грудь.