Знай обо мне все
Шрифт:
Погорилась мама, когда я ей сказал, что умерла Марфа-Мария.
«Милушка моя, – сказала, – желанница. Как она тебя в письмах хвалила! Если бы я не знала, что ты за птица, подумалось бы, что ангел к ней с неба свалился».
И еще одну для себя новость я узнал в тот вечер. Оказывается, Савелий Кузьмич был героем гражданской войны и даже орденоносцем. Но только он об этом никому не рассказывал и награду его она только и видела.
Мама, как сообщила, приехала в отпуск. И даже беглого взгляда на меня ей
Говоря откровенно, это меня очень огорчило. Я даже не знал, что именно было дорого мне в сплошь разбитом Сталинграде.
Но ехать-то еще через двенадцать дней, поэтому рано гориться и вздыхать. И потому я, впервые за многие-многие дни, уснул, видимо, с улыбкой, потому что проснулся с праздником на душе. Мама, как в стародавние времена, давно неслышно шлепала по комнате, шепотом что-то говорила сама себе. И, что удивительно, Норма все время сопровождала ее, временами принюхивалась то к платью, то к ботикам, в которые она была обута. Наверно, ее волновали запахи свежести, привезенные в наш прикопченный дух из тайги.
Но праздник в моей душе был недолго. Я еще лежал с закрытыми глазами, когда мама сказала кому-то: «Да, он дома. Проходите, – и, откинув полог, за которым я спал, позвала: – Гена, к тебе тут…»
Тот, кто вошел, потоптался на месте, потом, видимо, на пододвинутую мамой табуретку сел, и она заскрипела под его наверняка тяжелым мужским телом.
Я сперва расщепил глаз, потом, завернув на пологе свиное ухо, в щелку увидел милиционера, угнездивающего на маленькой для его зада табуретке.
«Кто тут хозяин?» – спросил милиционер и, раскрыв летческий планшет, стал мостить его на колено, приготовясь писать.
Мама замялась. Жили мы в чужом доме, и его хозяева, Купцовы, частично погибли, а частично были неизвестно где.
На улице, наверно, было сыро, потому что сапожищи милиционера оставляли грязные размытые следы.
Я даже прислушался, чтобы уловить шелест дождя.
«Знаете, – начала объяснять мама, как мы очутились в чужом доме, – мы здесь жили по соседству. Потом в результате взрыва».
«Это меня не касается, – прервал ее милиционер, – кто хозяин собаки?»
Я вскочил. Теперь мне стало ясно, что пришел милиционер сюда не по поводу драки.
«Вот он, – сказала мама, указав на меня, – мой сын».
Милиционер – с придавом – уселся еще основательнее и сказал бесстрастным, даже скучным голосом:
«Псину треба сдать», – и стал рыться в документах, ища, видимо, ту бумагу, которая предписывала конфискацию у населения овчарок и других породистых собак, наравне с пишущими машинками, автомобилями, мотоциклами и приемниками. Я даже где-то такую бумагу читал. Кажется, еще в Атамановском.
«Как это – сдать?» –
«Просто, – равнодушно ответил милиционер, – я расписку напишу».
«Кто ее имеет право у нас забирать?» – спросила мама, сразу построжев лицом и выструнив тело так, что, видел я, лопатки на спине сошлись вместе.
«Милиция! – ответил он и, чуть подумав, поправился: Советская власть».
«Но ведь ее подарил ему, – она кивнула на меня, – дядя-пограничник!»
«Хорошо, что он ему танк не подарил, – опять заходил задом на табуретке милиционер. – Словом, собаку треба конфисковать».
Все это было настолько неожиданно и вероломно, что первое время я просто не мог прийти в себя. Какое-то наваждение, не иначе. Потом, когда все постепенно приобрело формы реальности, вспомнил слова Савелия Кузьмича: «Прав не тот, кто прав, а у кого больше прав». И вот у меня вроде были права на Норму и, вместе с тем, и не было их.
«Раз она ищейка, – опять пошуршав бумагами, сказал милиционер, – значит, государственная собака».
И тут я вспомнил ту самую справку, которую мне дали в Атамановском. Начальник НКВД так и написал в ней: «Государственная собака». Вот и добралось до нее государство. Потребовало, чтобы поработала на оборону.
А меня, правда попутно как-то, озлило слово «ищейка», которым милиционер назвал Норму. Что-то присно-царское слышалось в нем. Так, помнится, шпиков разных до революции прозывали.
Изнурительно долго писал расписку милиционер. За это время он раз десять порыпел табуреткой, усаживаясь поудобнее, упрел, снял фуражку, аккуратно повесив ее на гвоздь на подоконнике, на котором раньше висела бутылка, куда стекала, обтаивая, со стекол вода, потом, еще задолго до расписки, сломав карандаш спросил совсем по-школьному: «У тебя чинка есть?»
И вот это что-то нашенское, детское, можно даже сказать, родное дало мне слабую надежду: а вдруг он сейчас подымется и скажет: «Ну ладно, пусть она у тебя живет. Все равно до Победы уже недалеко».
Но этого милиционер не сказал. Тупым столовым ножом, который дала ему мама, он долго оструживал карандаш, убедившись, что тот, хотя и не доведен до прежних кондиций, все же может писать, продолжил.
А мы с мамой стояли и смотрели на Норму. Она, видимо подозревая, что гость в доме не очень желанный, насторожив уши, сидела и следила за каждым его движением. А когда под ним взрыдывала табуретка, чуть взвизгивала.
Наконец милиционер отер пот с лица, вздохнул, напялил на себя фуражку и только после этого протянул расписку: «Схорони ее подальше, можа, после войны щенка за нее получишь».