Знай обо мне все
Шрифт:
У Николая Николаича, знали об этом все юнги, не говоря уже об офицерах и старшинах, было больше всех орденов. Только он их почему-то не надевал. И сейчас, вижу я, свинтил их совсем недавно с этого кителя, потому что еще заметны вмятины ввиду «Боевика» и «Звездочки». А ниже, кажется, две «Отечки».
«Сугревистым» на этот раз было шипучее вино без названия. Наверно, этикетку смыло, когда большой запас спиртного несколько дней болтался на дне морском, пока водолазы не извлекли его на свет божий. Чей был тот корабль, я в ту пору так и не узнал. Но кто-то вез нам вино на тот случай, если
«Шипучка» не обожгла и не рассолодила во рту. Просто чуть шибанула в голову и – все. Но нам больше и не надо было. Лишь бы, как говорится, не сидеть над унылым чаем, хотя, как я пойму через много-много лет, зря мы пренебрегаем этим чудным напитком, даже подсмеиваемся над теми, кто его любит.
Матрена Федоровна подавала несколько видов пирожков, которые она почему-то звала шаньгами.
«Ну ладно, – сказал мне на прощанье Вовка, стараясь юморить. – Если твои преподобные дружки не разойдутся и позвонки не осыпятся к ногам в ближайший год, то милости просим в гости».
Я пообещал.
До Ленинграда меня сопровождал ворчун Храмов. Про него ходила байка, что под его началом – тоже юнгой – плавал сам адмирал флота Николай Герасимович Кузнецов. А вообще он был добрый дядька, и я чуть не уронил слезу, прощаясь с ним, когда он сказал:
«Зря на «гражданку» драпаешь. Ведь голод в России. А на флоте худо-бедно, но кормят и поят».
Я что-то пытался съюморить по поводу «дармоедов» и «бездельников», но он грустновато обнял меня, поморгал у моих глаз своими белесыми ресницами и произнес:
«Ну что ж, веселой жизни тебе!»
Мама
Мама встретила меня без слез. Она умела сдержаться даже в самую горькую минуту. А сейчас, считай, ей привалила радость в моем «оморяченном» виде. Бескозырка у меня, конечно, была с лентами чуть ли не до пояса, брюками-клеш, неимоверной ширины, можно запросто было мести улицу. Но «гвоздем» одежды был «гюйс» – форменный воротничок, специально вытравленный в хлорке до безликой белесости и говорящий каждому, кто к морю имел хоть какое-то касательство, что обнимает плечи своего хозяина чуть ли не с той поры, как зародилось мореходство.
На ногах же у меня были хромовые полуботинки, надраенные припасенными в дорогу щетками до самой высокой степени ясности. Это тленно про них оказал Храмов, увидев, как я навожу им лоск: «В их же, глядючи, бриться можно!»
На поясе у меня был, конечно, ремень. Но от обыкновенного флотского он отличался тем, что имел бляху, утяжеленную свинцом раз этак в десять, видимо, на тот случай, если придется однажды ею «отмахнуться».
Вот какой я был в то время франт. Из того, что не зависело и от баталерки, имел я короткий – пальца на два – чубчик ершиком, довольно объемные в обхвате плечи и легкую в своей самоуверенности походку. Конечно, не считая довольно дерзкого взгляда голубых – с темными прожилинами – глаз.
Так вот, как я уже сказал, мама полуобняла меня точно так, как – на почти другом конце света – чужой, в общем-то человек, Храмов, и – не плакала. А я, как ни крепился, все же промочил ей слезами плечо.
«Не надо, сынок, – сухим голосом сказала она,
Я осторожно притих. Что она имела в виду под этими словами? Наверно, она думает, что догадался я, или мне стало известно все, что произошло здесь в мое отсутствие. Но через кого? Гиве я писать опасался, не зная, освободили его тот раз из милиции или он загремел в тюрьму. Не к Чурке же адресоваться!
И вдруг, увидев на стене портрет отца, с уголочка прихваченный крепом, я все понял.
И тут же попытался «вызвать» слезы и по этому поводу. Но их не было. Может, я просто-напросто забыл отца. Отвык от него. А может, он не был в отношении ко мне авторитетом, что ли. Я помнил его строгую недоступность. Со мной он почти не разговаривал. Тем более не играл. Был всегда подтянут, гладко выбрит и молчалив. Если уж сильно я его допекал, он не давал мне увесистого шлепка, как я того заслуживал, а говорил: «Смотри, матери скажу!»
Мама же все в отношении меня решала просто: если не виноват сейчас, значит буду таковым через минуту, разве я упущу выкинуть какой-либо фортель! И потому выволочка лишний раз – никогда не помешает.
Родилась мама в небольшом казачьем хуторке со степным названием Будылки, хотя он к степи, прямо скажем, имел очень небольшое отношение, потому что находился – с одной стороны – в песках, с другой – близ рыбно-утиного озера Распопина, когда-то, наверно, бывшего старицей Дона.
Песчаные дюны звали тут «бруны», на них рос казачий можжевельник, тоже имеющий местное название «кулючник», и роскошествовал чебор – трава с самым волнующим запахом Обдонья. Не знаю как кому, а мне эти фиолетово-синие цветки кажутся самыми прекрасными в мире.
Дед мой, мамин отец, был стариком без причуд и предрассудков. Он, как-то вроде бы исподволь, пахал землю, растил детей, плел из хвороста самоловки и иногда, между делом, рассказывал разные казачьи байки и были, потому что на дне сундука лежало у него четыре «Георгия» и столько же медалей, которые не давали за «здорово живешь». Соседи говорили, что у него наград – «полный бант». Что это такое, я не знал. Да и дед не особенно объяснял, потому что все царской чеканки – от крестов до денег – вызывало в пору моего детства почти отчаянную злобу. Пока мы успешно разрушали «старый мир», и ничего нет удивительного, что однажды деду стало не на что смотреть с тайной гордостью, вспоминая себя молодым. Из его крестов понаделал я блесен для ловли окуней.
Помню я, но только самую малость, – и прадеда. Потому что огурцы резал ему мелочко-мелочко маленьким, должно быть, игрушечным, ножичком, ибо у прадеда совсем не было зубов, а страсть хотелось ощутить во рту огуречную свежесть.
Деда моего звали Егор Филиппыч, а прадеда – Филипп Андреич. Оба они остались у меня в памяти как люди мягкие, с незлобивой усмешинкой, а порой и кротостью. Тем ярче, на их фоне, выглядел сурово железный характер моей мамы.
Помню, «ломали» Буланого. Все мои дядья чуть ли не в лежку лежали, так уходил их конь. И сам вроде бы «сел», бока ввалились, селезенкой еле екает. А все равно не дается ни уздечку надеть, ни седло накинуть.