Зодчий. Жизнь Николая Гумилева
Шрифт:
Группа, с которой Гумилев занимался в Институте истории искусств в октябре 1920-го — феврале 1921 года, была наиболее отзывчива и предана ему [155] . Но сам поэт, уже немного уставший от преподавания и, кроме того, переживавший на рубеже 1920–1921 годов тяжелый личный и душевный кризис, первоначально отнесся к своим новым ученикам более холодно. Как вспоминала одна из этих учениц, Вера Лурье,
относился вначале Ник. Степ. к нам, студистам, без всякого интереса, т. е. читал свои два часа добросовестно, но презирал нас, видно, от всей души… Но вот настал момент перелома в отношениях лектора и его слушателей: читал стихи Константин Вагинов, Гумилев сразу почувствовал в нем поэта, заинтересовался и постепенно стал приближаться к своим слушателям.
155
Ниже
Отношение Гумилева к Вагинову само по себе очень симптоматично. Стихи 21-летнего щуплого юноши, в самом конце 1920 года появившегося в студии «в серой шинели, в коротких солдатских ботинках, в обмотках» (С. К. Эрлих) после двухлетней принудительной службы в Красной армии, не соответствовали на первый взгляд никаким правилам. Однако Гумилев с его безупречным слухом сразу же понял, что перед ним — один из немногих, кому правила не писаны.
Гумилев на лекции в Институте истории искусств. Рисунок Н. К. Шведе-Радловой (эскиз портрета маслом), 1920–921 годы
Гумилев видел молодого Хлебникова, юного Мандельштама. Но в Вагинове не было внешней эксцентричности обоих. Молчаливый библиофил с выбитыми прикладом передними зубами… Гумилев и Вагинов вскоре стали участниками любовного треугольника: Вера Лурье, в которую «Костя» был трогательно влюблен, увлеклась мэтром. Видимо, Вагинов не держал обиды — вскоре он счастливо женился на другой студистке, Шуре Федоровой, но Гумилев был слишком чужд ему.
Поэт Заэвфратский с тридцатипятилетнего возраста создавал свою биографию. Для этого он взбирался на Арарат, на Эльбрус, на Гималаи — в сопровождении роскошной челяди. Его палатку видели оазисы всех пустынь. Его нога ступала во все причудливые дворцы. Он беседовал со всеми цветными властителями.
Милый шарж… и каталог всего самого поверхностного и наивного в гумилевской легенде. В сущности, автор «Козлиной песни» придумал своему учителю такую «загробную жизнь» — ведь тридцать пять лет было Гумилеву в момент гибели. И ровно столько же прожил сам Вагинов. Главное же, что мэтр под пером Вагинова отнесен на поколение назад (пропавший без вести в 1917-м Заэвфратский был в момент гибели уже стариком) и сделан аристократом и богачом — человеком «старого мира», принадлежностью безнадежно ушедшего прошлого…
Александра Федорова. Фотография М. С. Наппельбаума, начало 20-х
Помимо Вагинова в студии состояли две сестры Наппельбаум, 20-летняя Ида и 19-летняя Фредерика, дочери знаменитого фотографа, автора классических портретов советских государственных деятелей и писателей-современников (в том числе и Гумилева, а также Блока, Кузмина, Евреинова, Мандельштама и др.). Фредерика была даровитее как поэт (позднее она выпустила одну книгу, после чего с успехом занималась, как и отец, портретной фотографией, продолжая писать в стол); но Ида была ближе к учителю, и ее даже включают (хотя, возможно, и безосновательно) в его «донжуанский список». Среди других были Николай Чуковский (продолжавший посещать занятия, в отличие от большинства семинаристов первого года, несмотря на свои пристрастные отзывы о педагогическом методе Гумилева — и несмотря на устойчиво скептическое отношение к этой педагогике Чуковского-отца), Даниил Горфинкель, Софья Эрлих, Николай Дмитриев, Ольга Зив, Наталья Сурина, Петр Волков, Валентин Миллер, Томас Рагинский-Карейво, Александра Федорова… Одно время к гумилевским ученикам примыкала и юная Лидия Гинзбург. Лет им было от шестнадцати до тридцати с лишним, и некоторые, до прихода в студию, вообще не писали стихов. Например, Миллер (потом недолго — муж Фредерики Наппельбаум), по свидетельству его дочери, приехал в СПб. военным, увидел объявление о наборе в студию Дома искусств. Стал посещать занятия, ему было интересно. Он как-то не сразу понял, что там собирались поэты. И когда на очередном занятии Гумилев сказал, чтобы он принес свои стихи, он как-то
Вернувшись домой, Миллер спешно засел за стихи. Александра Федорова вообще стихов не писала, но Гумилев называл ее — «идеальный читатель».
Студисты привязались к Гумилеву настолько, что после окончания осенне-зимнего триместра они создали особое объединение, которое собиралось вечерами — после окончания других студийных занятий — и не имело официального статуса. Новая студия получила название «Звучащая раковина», предложенное Н. Дмитриевым. Будто бы Оцуп (один из «взрослых гостей») как-то появился на собрании с настоящей раковиной, в которой слышался морской шум. Однако не всем это название казалось изящным — особенно членам группы «Островитяне», «гумилевцам-ревизионистам». По одним сведениям, художник А. Мясников, по другим, С. Колбасьев нарисовал карикатуру, изображавшую унитаз — это и была, по мысли карикатуриста, «звучащая раковина».
Константин Вагинов. Фотография М. С. Наппельбаума, август 1923 года
Отличие «Звучащей раковины» от предыдущих гумилевских студий заключалось в том, что здесь поэт чуть ли не впервые за несколько лет произнес публично слово «акмеизм». Во-первых, студия была приватной, вел ее Гумилев «на общественных началах» и обладал большей, чем на казенной службе, свободой. Во-вторых, как раз возродился Цех поэтов, и Гумилев решил заново выдвинуть прежние лозунги. В том, что это необходимо, он сам не был уверен. Одоевцевой он в то же время говорил: «Я чувствую, особенно после «Заблудившегося трамвая» и «Цыган», что с акмеизмом покончено… Я готов отдать его моим последователям — пусть продолжают. А я создам новое направление». Настроения, похожие на те, что были у Брюсова году в 1910-м. Так или иначе, будущих «последователей» Гумилев воспитывал в акмеистическом духе. Главным же в акмеизме, по его словам, было «безоговорочное приятие мира».
Обстановка в «Звучащей раковине» была также более раскованной, чем на прежних семинарах.
Садясь к столу, Николай Степанович клал перед собой особый, похожий на большой очешник, портсигар из черепахи. Он широко раскрывал его, как-то особо играя кончиками пальцев, доставал папиросу, захлопывал довольно пузатый портсигар и отбивал папиросу о его крышку. И далее весь вечер, занимаясь, цитируя стихи, он отбивал ритм ногтями по портсигару. У меня было ощущение, что этот портсигар участвует в наших поэтических занятиях…
Мы читали стихи по кругу. Разбирали каждое, критиковали, судили. Николай Степанович был требователен и крут. Он говорил: если поэт, читая новые стихи, забыл какую-то строчку, значит, она плоха, ищите другую (И. Наппельбаум).
Сам Гумилев читал наравне со всеми. Едва ли, конечно, кто-то осмеливался его критиковать.
Пытались, как прежде в «Живом слове», сообща сочинять стихи. По свидетельству Наппельбаум, это происходило примерно так:
Н. С. предложил нам дать несколько размеров стихов — для выбора… Он предложил нам дать строчку, соответствующую размеру. Когда была дана строчка, он логически развил смысл ее и в каком направлении может идти соответственно этому внутреннему смыслу дальнейшее построение стиха. Потом потребовал рифму к 1-й строчке, потом вторую строчку и рифму к ней и т. д. Все это обсуждалось (под его руководством) всеми и выбиралось по общему решению…
Это был лишь учебный прием, в отличие от «коллективных переводов» в студии Лозинского, которые всерьез предназначались для публикации. Совместными были и литературные забавы — как когда-то в «Гиперборее», в Цехе поэтов, в «Собаке». По свидетельству Иды Наппельбаум, вся
вторая часть наших занятий студийных проходила во всевозможных литературных играх. Так, мы часто играли в буриме… Игры продолжались и после конца официального часа занятий. Примыкали к нам и уже «взрослые» поэты из Цеха поэтов: Мандельштам, Оцуп, Адамович, Георг Иванов, Одоевцева, Всеволод Рождественский — и разговор велся стихами. Тут были и шутки, и шарады, и лирика, и даже настоящее объяснение в любви, чем опытный мастер приводил в смущение своих молодых учениц.