Золотаюшка
Шрифт:
Федор удивленно доложил:
— Из Верхнеуральской.
— Знаю. А ты сейчас, значит, в город перебрался. Ну, и как — где работаешь?
— Я по своей специальности. На мясокомбинате.
— Что ж, хорошее тоже дело. Кое-что знаю. Пастухом вроде?
Ромашкину хотелось добавить «старшим», но раздумал. Зачем попусту баланду травить!
Итак, сосед почем зря лезет в душу, а сам первый руки не подал и не познакомился по-настоящему.
Промолчал и услышал:
— Хм. Ну, а Галия Нагимовна кем тебе приходится?
Федор замялся, а потом выкрикнул:
— Как это кем?! Она — Галия мне! Невеста, жена, и вообще…
Сосед рассмеялся.
— У нас полюбовницами раньше называли.
Федор хотел
— Сам-то один живешь! Ни жены, ни детей, а нас попрекаешь!
Сосед помолчал, пожевал губами:
— Хм. Да ведь оно так происходит. Как на крану. Подцепишь — лады! Промахнешь якорем — работай снова. Вот я подцепил одну женушку, а она сорвалась. Укатила без оглядки с командировочным каким-то. Убегом ушла.
— Тоже полюбовницей была?
— Нет. Женой. По закону. Не то что ты, не прописанным и не расписанным живешь. Два раза не по закону. Это нелады.
Сосед снова засмеялся.
Ромашкин вспомнил такой же смех в каптерке, его будто подбросило, и он выкрикнул с защитительной злостью:
— Она… давно беременна! Родит скоро.
Сосед о чем-то задумался, а потом тоже сердито бросил:
— Ну и лопух же ты за это! Разве можно так жить?! По-шаромыжному?! Вон комендант молчит пока, но если, говорит, меня прижмут, я их расселю. Чуешь? И дальше грозился, если он, ты, значит, не пропишешься — выселю на все четыре стороны! Так-то. А теперь сам соображай, что к чему…
Максим Иванович искал папироску в пачке «Севера», не нашел, смял ее, бросил ив аккурат попал комочком в мусорную бетонную урну, потом встал и, поджав губы, величественно раскрыл двери в коридор.
Ромашкин остался один. Долго сидел задумавшись.
Как же это они с Галией жили и жили, а не подумали о прописке и свадьбе, все откладывали на завтра, мол, не к спеху — успеется! Еще пришла в голову догадка о том, что без прописки в загсе их не распишут, а без прописки его выселят. Вот тебе и на!..
Ах, лопух, лопух…
Прав машинист, прав Максим Иванович, хоть и осталась обида на него и на себя, обида на то, что не он, Федор Ромашкин, сам догадался об этом важном деле, а кто-то по соседству надоумил его, осталась обида, легла тенью на сердце.
И вообще, все снова рушилось, и не было сияния, как когда-то на родной стороне. Но и то, их не оставят в беде — человека скоро родим!
…И настал тот знаменательный день, когда он спешил домой, спешил через степь, которая окружала Магнит-гору, мясокомбинат и аглофабрику. Весь день Ромашкин с другими приемщиками гнал от далекого разъезда скот, и к вечеру, сдав по счету последнюю партию коров, изнервничался в пути, совсем измотался. Сегодня он окончательно решил, что это последний его день работы и все-все в последний раз. Скоро выпадут снега, и закончится сезон, и надо загодя подумать о будущем. Вечер навалился на ковыли, на рыжие отвалы руды, солнце скользило скупыми лучами по нагретым рельсам железной дороги, где на повороте маячила одинокая будка стрелочника, около которой останавливались товарняки. Вчера, когда он прибыл с приемщиками на далекий разъезд, где пришлось переночевать, выпал первый легкий снежок, как приснился. Федору было зябко, и он все вспоминал Галию, ее горячую трепыхающуюся грудь, о которую он бы погрелся, вспоминал смотрящие прямо в душу темные глаза на тихом ожидающем лице и добрые расцелованные губы.
Сейчас на пути встречалось множество милых сердцу подорожников, и светлая печаль обволакивала душу. Он обходил благоговейно канавы для прокладки труб, открытые глубинные колодцы, кучи навороченной оранжевой жирной глины, посматривал на бесконечную степь с дымками, которую уже накрыл розовым покрывалом разгорающийся закат, провожал затуманенным взглядом старенький паровозик с жесткими вагонами, который, посвистывая натужно, огибал многокилометровую дугу вокруг Магнит-горы. Они с Галией, как эти подорожники, тоже выбежали на дорогу, да так и остановились на ней удивленно. Тогда, ночью, в бору она сказала ему: «Несчастный ты и неумелый в жизни. Я поведу тебя и буду беречь. Мы уйдем на рассвете…»
А теперь вот она скоро родит человека, и он, Ромашкин, будет беречь их обоих. А то, что он как бы не женат и не прописан и живет вроде уже в ее шалаше, так это дело образуется, как сказал сосед, знатный машинист Максим Иванович.
Вот советует он устроиться на завод шихтовалыциком, грузить мульды и ставить на весы, чтобы было все габаритно, рельсы там очищать на этом шихтовом дворе, и за эту работу ежемесячно платят сто семьдесят рублей. Вот ведь, как славно — и при деле, и душа на месте! Быть своим на производстве — как на главной улице жить! Да, он прав. Жить не налегкача, не на ширмача, не на живую нитку и не как подорожник… Раньше он только косил взглядом на завод, цокал языком с сожалением, думал, что туда пастухов не принимают, уж это точно. Вот если грузчиком, наверняка встретят с распростертыми объятиями, потому как одного железа там грузить хватит на всю жизнь. Он исподволь мечтал, как однажды утром наденет чистую рубаху, сядет в пустой железный трамвай и поедет, держа направление к трубам и громадным дымам, туда, где непременно находится отдел кадров и где его ждут и не дождутся, такого веселого и решительного. А теперь подошла эта черта, за которую нужно шагнуть, войти в производство, в котором сталь и чугун, и разное железо, и он при нем, расставшийся с полем, которое понимает, с картофелем и птицей, с хлебом и скотом, с жирами, колбасами, мясом и разными овощами для населения. Или — или! Тут уж придется решить наверняка, взять быка за рога, найти золотое перышко жаворонка, чтоб светило в душе, а не маячила тоска холодным туманом.
Возвратившись домой, Ромашкин узнал от обступивших его соседей-рабочих, что Галию увезли в больницу, в родильный дом, то есть, что Максим Иванович поспел вовремя, что он все-все машины останавливал, даже трамвай, и что Ромашкину нужно скорее бежать туда, потому как мало ли что… Федор, не раздеваясь и не умывшись, поспешил к Галие; прибыв к роддому, долго толокся у дверей, дождался дежурного врача, узнал, что жена жива-здорова и родила дочь. К Галие его не пустили. Он добрался до дома, стараясь унять гулкие стуки сердца, охладился водой и, не поужинав, завалился на пустую кровать, уставший от радости, но счастливый.
Всю ночь ему снились черные трубы с большим дымом и высокие краны. Дым ковровой дорожкой стелется ему под ноги, а кран кланяется ему и приглашает ступить на высокий порог, на котором много народу и среди всех его сосед — начальником отдела кадров. За спиной остались и утренний громкий трамвай, и громада горы с железной рудой, и степной аэродром с бесстрашными самолетами, и мясокомбинат, окруженный осиротевшими без Ромашкина стадами.
Он подходил к почетному машинисту, а навстречу ему гремели аплодисменты и многочисленные рукопожатия согревали его ладони. А когда он остановился, ему подвели коня. Он взял его за повода, вскочил на него и почувствовал, что конь железный, а из ноздрей идет дым и огонь, а еще понял, что это не конь, а такая машина, о которой ему очень даже с увлечением поведал сосед.
И тут он начал во все тоже огнедышащие разные печи и домны бросать что-то железное и тяжелое, которое потом светилось солнцем. И снова аплодировали и жали руки, еще крепче, и тогда окончательно уверился, что и он на что-то способен, кроме как объезжать поля и пасти коров.
А потом за воротами его ждала Галия с дочкой Алтынчеч на руках и соседи со всего дома разговаривали:
— Ах, Галия, Галия…
— Вот счастье-то!
— Она здорова баба. Целый народ нарожает.