Золотаюшка
Шрифт:
— Ванечка! А может быть… разделим отпуск пополам? Пятнадцать дней у твоих родителей, в Верхнеуральске, и пятнадцать — у моих, в Реченске!
Наталья встрепенулась вся от такой простой радостной мысли, навалилась на него теплой мягкой глыбой, и Иван засмеялся.
— Может быть. Спи.
— Сплю.
Уже полусонная, жена, дыша ему в плечо, беззащитно по-детски спросила:
— Вань, а Вань… А ты покажешь мне когда-нибудь место, где ты работаешь? На гору сведешь?
— Голова закружится.
— А я не
— Нечего там тебе делать. Сиди дома.
Она повернулась к стене и вскоре уснула.
Ему показалось, что она чуть-чуть обиделась, но вести ее на гору ему не хотелось. Это был его мир, его работа, его тревога, и он не представлял себе, зачем она может оказаться там, в этом непонятном ей мире.
Окна стали голубыми, и пропали звезды; умолк движок, и погасли скрипучие лампы на стройке; за окнами во дворе лежали тихие, уснувшие снега, и не было морозного ветра.
Там, в Реченске, сейчас тоже все в снегу: и город, и горы, а в доме у гостеприимных тестя и тещи жарко топится печь… Интересно, как там зимой?..
Пылаеву представилось, как они встречают их с Натальей, конечно, обрадуются, переполох будет полный, а по вечерам будут вестись бесконечные беседы и он будет сражаться с батей в шахматы, а из угла, строча на машинке шитье, будет косить на него горячим сатанинским глазом веселая Панна.
Вспомнив Паню, старшую женину сестру, он почувствовал, как заколотилось, а потом обмерло сердце и щекам стало жарко.
Рядом спокойно спала жена, теплая и нежная, доверчивая и безобидная, и ему было не то чтобы стыдно, а как-то неловко думать о другой, о Панне, но он думал о ней, и она вставала перед глазами громко смеющаяся, смелая и щедрая на поцелуи, красивая, жизнерадостная.
Ведь он сначала на ней хотел жениться, но получилось не так, как загадал, и уехал с Натальей, оставив Панну с горючей и злой обидой.
С Паней, наверное, жизнь пошла бы по-другому. Веселей, что ли…
Он старался сейчас забыть о ней, забыть о Реченске, уснуть хотя бы на час, и он успокоил себя мыслью, что она наверняка уже вышла замуж, и, чтобы не ворошить старое, ни в какие Реченски он не поедет. Тем временем за окнами послышались гулкие залпы подъездной двери, голоса жильцов, и он встал и засобирался на свой последний рабочий день.
…Гора Железная высилась над городом и степью чудом-громадой, закрывая полнеба, изработанная горняками уже наполовину, и сейчас по всему карьерному фронту была опоясана километровыми трассами, на которых шумели электровозы, бурильные машины и экскаваторы. Она питала добротной рудой металлургический комбинат уже несколько десятилетий, и рудные закрома в ее утробе, казалось, никогда не иссякнут — рой и грузи! Она казалась такой привычной, такой вечной… Но однажды Ивана кольнула мысль: «А ведь когда-нибудь придет ей конец, что тогда?»
Кольнула и ушла, оставив в душе какую-то смутную тревогу.
Внизу под большим отвесным обрывом, на дне глубокого котлована, как в пропасти, рылся в отвалах породы, вгрызался в землю суетливый экскаватор, будто хотел дорыться до самой ее середины — земного ядра; другой, скрежеща и лязгая всеми своими железными конечностями, стоял повыше, на террасе, и часто вскидывал хобот-ковш, словно старался выбраться из котлована и взобраться по ступеням на верх горы под вольные, высокие ветра.
Обрыв подбирался уже к серому зданию горного управления, которое скоро должны были по кирпичику перенести на безопасное место.
Здесь, в пропасти, и робил Иван Пылаев.
С утра он собрал всю душевную энергию, как для прыжка, на последнюю рабочую смену, освобождающую его на месяц от ежедневной обязанности быть на работе, следовать за взрывами, ворошить навороченные отвалы рудной породы и нагружать вагоны-думпкары, но в диспетчерской ему весело сказали:
— Иди оформляй свои каникулы, тебя на сегодня заменили.
Он и ходил оформлял отпуск, но на душе было неуютно, на сердце пусто. Словно озябший, он бежал и бежал по морозной степи к жаркому костру, а костра-то и нету. Он чувствовал сейчас себя усталым, растерянным, каким-то опустошенным.
Венька Рысин, размахивая толстыми короткими руками, что-то кричал худому, высокому Матрешкину, члену бригады коммунистического труда, — сдавал смену. Экскаватор молчал, намертво уткнувшись ковшом в забой, Матрешкин посмеивался, отмахиваясь от Рысина: мол, давай, кати домой на заслуженный отдых, без тебя разберемся, а Пылаев наблюдал за ними издалека, ожидая, когда наконец-то Матрешкин включит систему и машина оживет, встрепенется, загремит и двинется в упор на уступ, на железную броню горы штурмом.
К чувству свободы примешивались печаль и даже зависть к хлопотавшему Рысину, к важно-спокойному Матрешкину, к ставшему родным экскаватору-гиганту четырехкубовому УЗТМ, словно его, Пылаева, отстранили за ненадобностью или он навек прощался с Железной горой.
Вот и Венька Рысин, увидев дружка, подошел к нему и взглянул исподлобья:
— Что это у тебя сегодня такая грустная фотография?
— Да так… Спешить некуда…
— Куда махнешь? В Реченск?
— Еще не решил.
Рысин повеселел.
— Давай закругляйся. Вечером нагряну — провожу. А то еще с твоей свадьбы мучаюсь с похмелья.
— Ладно, помолчи.
Пылаев жалел, что все обстояло не так, как ему представлялось: и не двинул он Рысина молодецки по спине, не сказал на прощание, кивнув на машину, мол, не ломай — гора большая, как загадывал, и, взглянув на уже заработавший экскаватор, предложил:
— Пойдем, развеемся.
Рысин отказался:
— Устал я. Шесть составов за ночь нагрузил. Выспаться надо. Вечером…