Золотаюшка
Шрифт:
Он сказал ей, что они пойдут в родное село повидать родных и в гости, что это не возвращение, а отпуск, пойдут по главной дороге. Галия кивала головой и была рада. Они так и шли с Алтынчеч на руках, а вокруг зеленые поля и леса, голубые теплые дожди, гладкие атласные реки под зноем, звонкая от солнечных лучей листва берез и радуга над полями от веерообразной поливочной машины, а еще много пыльных подорожников у дороги, мимо которых они проходили, оставляя их за спиной.
Навстречу Ромашкину и Галие скакали галопом ее трое братьев, а потом кони остановились как вкопанные и встали на дыбы. Братья кричали что-то непонятное, но по
А вокруг все цвело, пылало солнце, и шалаш убран в цветы, и коряга зазеленела, и вообще — много разных радостей и поздравлений.
Прямо сказать, золотой сон приснился Ромашкину. Он так и проснулся с блаженной улыбкой, а потом заметался, засобирался, заторопился на завод, к трубам, печам и кранам, которые кланялись ему во сне и приглашали его ступить на торжественный высокий порог.
ЗОЛОТАЮШКА
Рассказ
Степанида Егоровна поглядела на синие вечерние окна и устало вздохнула.
Ничего пока не случилось.
Просто закончился суматошный день.
Просто трудно будет теперь эти окна раскрывать: сиреневые кусты давно уже вымахали в жилистые высокие деревья, отяжелели от цвета, разросшиеся кроны, словно розовые сугробы, густо и упруго завалили каждое окно, напружинили ветви — вот-вот выдавят стекла. С улицы взглянешь — будто в облаках дом. По облаку на каждом дереве.
Да и не в дереве дело.
Ударило ей по сердцу постылое мужнее письмо… Десять лет он от нее в бегах, бродяжил с артелями по матушке России, плотничал на воле — доживал молодость по своей душе…
И вот выискался. Высказался. На конверте, словно в усмешку, «председателю колхоза», ей, значит, написал, и добавил «лично в руки», и подчеркнул два раза.
Не на дом, а на контору адрес. Золотовой от Золотова. Так-то!
Степанида Егоровна, раскрывая окно, медленно надвинула створки на шуршащие по стеклу пружинящие ветви, и сразу из голубого густого дыма сирень, как живая, кинула в лицо ей свои пушистые мягкие гроздья, будто руки для объятья. Гроздья пахли, как руки мужа после бритья — одеколоном.
«Надо обрезать лишние ветки», — решила она и, зарывшись в них головой, подышала дурманящим запахом и стала выискивать небо в сиреневых вершинах.
Луна привалилась к ветвям круглым бочком и начала подрагивать, словно запуталась в них, зазвенела. Это соловей, тоже как бы запутался в ветвях, — заливался.
Письмо она бегло прочла еще днем в конторе, но не запомнила ничего, кроме, что едет домой, да хлестнувшие жаром в щеки наглые его слова: «Ты моя Золотаюшка». Растерялась тогда… Да и мешали шофера, как всегда, со своей колготней: кому куда ехать, что возить…
Золотаюшка… Юное, далекое, такое светленькое слово в его неистовых губах перед свадьбой. Потом-то, с годами, все реже и реже слышала это словечко, а больше другое, неуклюжее словцо: «Степа».
В широкие крашеные доски пола просторной гостиной из окна втыкались голубые лунные мечи, бесшумно разрезая комнатную темноту на бархатные слои, как на занавески. Гостиная большая — хоть танцы открывай! В доме всегда как-то пусто, когда вот такая
Она покликала кота:
— Где ты, уважаемый?!
Уважаемый развалился на теплей крышке недавно выключенного телевизора, спит — не спит, подмигивая желтыми светлячками глаз темноте. Устал — насмотрелся вдоволь документальных фильмов про леса и горы, нафыркался, когда на экране в закутке из веревок боксеры лупили друг дружку по головам, словно понимал что.
Степанида Егоровна включила свет. Сирень в окнах и голубые мечи на полу сразу погасли. Кот мягко шлепнулся на ковер, медвежонком прошелся и тепло притулился к ногам.
Ничего пока не случилось. Только вот на круглом столе, припечатавшись к цветастой скатерти, тревожно белел прилетевший издалека листок постылого письма.
«…И ты меня не отчитывай, как прежде, словно и в семье и в доме нашем ты председатель. В конторе — ты власть, и я тебя уважал наравне со всеми, а в доме и в семье — я председатель, я — хозяин.
Ты этого допустить не могла, держала свой фасон, руководила почем зря, развивала свой культ личности… Эх, Степа! Детей мы нарожали хороших, все в умных и почетных ходят, и, когда они поразъехались от нас в городские начальники, я — тоже, чтобы не быть под твоим началом.
Развода я тебе не давал, дом на меня записан — сам строил. А возвращаюсь я потому, что есть у нас с тобой еще Таечка, последыш. Она, чать, уже невеста, надо нам и ее по жизни определить. А там руководи мною по своему настроению сколько хочешь. О себе скажу: жил я скромно, много понастроил и домов, и дворцов, и ферм, и зернохранилищ.
Ты хотела, чтобы я рос с тобою вровень, а я — просто плотник, и это дело люблю. Считай, что был я в длительной командировке…»
Где-то за окнами в ночи погудывал невидимый самолет, словно шмель.
Степанида Егоровна прислушалась: ночь гудела, луна гудела. Звук нарастал… Ей вдруг представилось, что там, наверху, внутри этого гула, в большом самолете летит в ночь, в самую ее середину, с пилой и рубанком в обеих руках, Артем Иванович, непутевый и неприкаянный муж.
Хоть и почудилось, а сердце чуть екнуло, как вздохнуло. Окна перестали позванивать, самолет пролетел, растаял, исчез где-то вверху, словно залетел за небо. И она услышала, как гулко в груди колотится сердце, а щеки обволакивает лором.
Все теперь связывалось с его приездом. А мало у нее на душе забот и всяческих волнений?! Как-то теперь повернется новая совместная жизнь?! Ведь дочь Таюшу не разделишь… Отец он ей. Намыкался за десять лет по белу свету, выискался… Теперь, чать, и не узнает Таеньку. Девушка, что и говорить, справная вымахала, здоровьем налилась, румянец на обе щеки, словно с зарею в обнимку спала…
Приезд мужа, дочь на выданье, неурядицы с весенним севом — все это уже не забота, а тревога, печаль, боль около самого сердца. Да и то сказать, жестоко задел муженек, несравненный Артем Иванович, женскую гордость, как в душу плюнул.