Золотое руно
Шрифт:
Повести
Жизнь прожить
Он остановился с мешком в руке и ждал, пока пожилая финка степенно переступила порог магазина. За спиной у себя он чувствовал взгляды, гримасничанье мальчишек, шепот и, боясь оглянуться, стоял неуверенно, с полусогнутыми коленями, словно опасался, что его укусят за поджилки.
Вот уже много лет встречаясь с этими людьми, совершенно чужими, молчаливыми, но все лучше относящимися к нему, он неизменно испытывал какой-то беспричинный стыд, растерянность, а порой и страх, когда что-нибудь напоминало ему первые годы здесь, на чужбине. Внешне память об этом осталась
Вышел, задев мешком за косяк. У магазина стояло несколько пар лыж, воткнутых задниками в снег. Были тут и его, самодельные, — предмет насмешки всей округи. По привычке спокойно отнесся он к баловству ребят, связавших ему крепленья. «Хорошо, не обрезали, дьяволята. Ишь наузлили, мать-таканы!» — подумал он. Когда застывающими на морозе пальцами он развязал узлы, надел лыжи и закинул на спину мешок, из-за угла выскочили два сухопарых подростка и бросили в него кусками слежавшегося снега.
— Иф'aна! Иф'aна! — кричали они вслед и хохотали.
Дорога домой была легче: под уклон, перелеском, прямо на хутор Эйно Лайпенена лежала накатанная лыжня, а там еще полчаса ходу — и свое жилье.
Иван слишком горячо пошел от магазина и вскоре остановился передохнуть. Огляделся — все то же…
Поселок, ничем не напоминавший ему ни одну из русских деревень, лежал меж возвышенностей в широком распадке, похожем на гигантский котлован. Дома стояли на большом расстоянии друг от друга и так беспорядочно, что нельзя было отыскать даже подобия улицы. Кое-где они углублялись в лес и белели оттуда заснеженными крышами. По окраинам поселка и даже в середине его — пашни и покосы, лежавшие сейчас под снегом, и лес, со всех сторон лес. Ивану нравились в нем прямые просеки и сам лес, чистый, ухоженный; он обрывался у полей строевыми соснами и только не имел той милой российской опушки с ее кустарниковой дебрью заоколичного орешника, какая была за Русиновом — за его родной деревней.
С привычным равнодушием посмотрел он еще раз на дома, на огромные, больше человеческого жилья, дворы, на прямые столбы бело-розового дыма, поднимавшегося из труб в холодную солнечную синеву, и подумал, что сретенские морозы еще постоят.
Он двинулся дальше по лыжне, и вскоре на высоком бугре, открывшемся за перелеском, показался хутор Эйно. Дом, небольшой, крепкий и аккуратный, был защищен с двух сторон — с востока и с севера — плотными рядами елок. На южной стороне был сад. За домом — высокий сарай и два заснеженных бугра. Один — картофельное хранилище, другой — зимник для пчел. Иван замедлил шаг: не выйдет ли кто из домашних или сам хозяин, помахать бы рукой — уж больно хороший человек! Но никто не вышел на этот раз, и только дым из трубы, сонно вытягивавшийся над крышей, говорил, что в этом доме все в порядке.
Иван свернул на свою лыжню, очень неровную и рыхлую, поскольку редко ездил в магазин, и заскользил краем высокого косогора. Слева, на уровне лица и ниже, проплывали, покачиваясь, заснеженные вершины елок и сосен, а выше их виднелся вдали край широкого озера — белого ровного поля, без единой точки. А вот и большой валун, величиной с дом Эйно; на валуне растут две небольшие сосенки, уходящие корнями в глубокие расщелины. Отсюда до дома — полторы версты.
В частом сосняке мелькнуло, как маленькая лесная поляна, озеро, а на берегу, под косогором, — и само жилье. Небольшое озерцо уже начинало зарастать: летом здесь было много комаров, а зарастающие берега не манили к себе рыбаков, да и рыба здесь слегка отдавала тиной. С тех пор как здесь поселился Иван, он стал единственным хозяином водоема, а место стало называться Ифана-ярви, то есть Иваново озеро.
Жилье Ивана
Сейчас около трубы сидела собака — рыжая финская лайка, по кличке Мазай, придуманной самим Иваном. Собака всматривалась в сосняк на горе, потом заволновалась, не выдержала и кинулась по глубокому снегу с крыши. Со всего размаху она радостно ткнулась под ноги хозяину, запрыгала, стараясь достать мокрым носом его лицо. Он отталкивал ее то одним, то другим локтем, притворно сердясь.
— У, дурак! У, обаляй! Ну на, на — мазни!
Собака лизнула колючую щеку, успокоилась и побежала по лыжне впереди.
В избе было тепло, пахло смоляными дровами, сушеным грибом. Два маленьких, в одно стекло, оконца выходили на озеро, и сейчас, когда там лежал блестевший на солнце снег, в избе казалось светлее и чише.
— Ну вот мы и дома! Сейчас печурку растопим, картошки сварим, грибочков достану. Что? Не любишь соленые? А я люблю, а я… Ну-ко, не вертись под ногой! А я — люблю…
Не снимая шапки, лишь повесив ватный зипун, он залил водой нечищеную картошку и поставил чугун на плиту.
— Ну хватит, хватит! Дай-кось полешко возьму. Эх, хороша смолюка! Да переступи ты лапой-то, обаляй ленивой! Ишь расселся, как какой… Эх, трубу-то не открыл!
С собакой он говорил охотно и много. Это было единственное существо, с которым Иван отводил душу.
Обедали они вместе. Иван ел картошку с грибами и капустой, приправленными постным маслом, потом торжественно достал из мешка дешевую колбасу, отломил кусок и стал чистить ее. Собака заволновалась, заскулила, оставив свою картошку и хлеб под столом.
— Ишь оприщенник! Ишь! Особинки захотел? На, ешь!
Он бросил сначала кожицу, потом откусил и дал собаке небольшой кусок.
Чай пил Иван крепкий, и пить любил с медом, который он впервые получил нынче из своего улья.
— Если, бог даст, будет хорошее лето, с грозами, тогда в нашем улье мед будет, — говорил он собаке, макая корку в мед, — а будет роиться, тогда мы отроек возьмем, и будет у нас сразу два улья — и твой и мой, у кого будет больше меду, тот и счастливее. Ну, чего лезешь? Колбасы? Не-ет, брат! Ты и от целого фунта не откажешься, а я ведь не купец какой-нибудь и не барон, и не этот… Вот подожди, наплетем мы с тобой корзин, продадим, или вот летом на косьбе подработаем, или осенью — на дровах, или шаек наделаем — вот тогда и поедим колбаски. А сейчас, брат, нельзя. Вот так — оближись и лежи. У меня марок-то не ахти сколько, а без денег, брат, везде худенек.
Напившись чаю, Иван потянулся и ощутил на голове шапку. Он нахмурился и сбросил ее на постель позади себя. «Гм! Опять забыл… — проворчал Иван и покосился на темное финское распятие в углу. Затем бегло, виновато перекрестился. — Все-таки бог, хоть и не такой, как надо бы, лютеранский, да ладно…»
— Вот так, бог напитал — никто не видал, — сказал он вслух и вышел из-за стола. — Ну что. Мазай, посуду мыть будем? Нет? Вот и я думаю — нет: сегодня не суббота.
Иван сел к окошку и дотемна, пока не зарябило в глазах, сидел на низкой скамейке и плел большую гуменную корзину. Собака лежала рядом, следя за каждым движением хозяина. По временам она приподымала сивые кочки бровей и всматривалась в его широкое, доброе лицо. Лицо было загорелым от зимнего солнца, и морщины, которые уже не разглаживались, становились глубже, когда он, пригоняя очередной прут, скалил зубы от напряжения. В такие моменты рот на его изувеченном лице уводило еще больше в сторону. Изредка он распрямлял широкую спину, ворошил обеими руками рыжеватые, с легкой проседью волосы, брал с сырого подоконника самокрутку, которую почему-то звал чинарик, и курил, откинувшись на стенку и осматривая жилище.