Зови меня своим именем
Шрифт:
— Достаточно. Мы собираемся на пляж, и ты пойдешь с нами.
Он не был против подчиниться ей.
— Позволь, я только уберу эти бумаги. Или его отец, — заняв ими обе руки, он указал на меня подбородком, — живьем сдерет с меня шкуру.
— Кстати о «шкуре», подойди сюда, — проговорила она, и ее ноготки аккуратно и медленно сняли кусочек шелушившийся кожи с его загорелых плеч, приобретших светло-золотистый оттенок пшеничного поля в конце июня. Как же я хотел сделать то же самое.
— Скажи его отцу, что это я смяла его бумаги. Посмотрим, что он скажет.
Почитав страницы рукописи, что Оливер оставил на большом обеденном столе по пути
— Ты и печатаешь хорошо? — раздался голос сверху, пока он искал другие купальные плавки в спальне, в ванной. Хлопали двери, выдвигались ящики, стучала обувь.
— Я хорошо печатаю, — крикнула она в ответ, глядя на пустой лестничный пролет.
— Так же хорошо, как хорошо ты говоришь?
— Лучша. И я магу дать тебе цену получша тоже.
— Мне надо каждый день по пять страниц перевода, чтобы утром я мог их забрать.
— Тогда я ниче для тебя не сделаю, — моментально огрызнулась Кьяра. — Найди сибе кого-нить еще.
— Ну, синьора Милани нуждается в деньгах, — ответил он, спускаясь вниз; свободная синяя рубашка, эспадрильи, красные шорты, солнечные очки и красное Лоебовское издание Лукреция, которое он всюду брал с собой. — Она меня устраивает, — завершил он, втирая лосьон в плечи.
— Она меня устраивает, — передразнила Кьяра. — Ты устраиваешь меня, я устраиваю тебя, ее устраивает он…
— Прекрати паясничать, пойдем плавать, — сказала младшая сестра Кьяры.
У него было (и мне потребовалось некоторое время, чтобы это выяснить) четыре основных состояния, соотносимых с цветом надетых плавок. Знание, чего я мог ожидать, давало иллюзию превосходства. Красный: самоуверенный, с твердыми убеждениями, очень взрослый, едва ли не грубый и раздражительный — держись подальше. Желтый: бодрый, жизнерадостный, веселый, но не без колкостей — не поддается так уж легко и запросто переходит в красный. Зеленый, который он так редко носил: уступчивый, готовый учиться, готовый разговаривать, солнечный. «Почему он не был таким всегда?» Синий: тот день, когда он ступил в мою комнату с балкона, день, когда он помассировал мне плечо, и день, когда он поднял мой стакан и поставил рядом со мной.
Сегодня был красный: он был резким, непреклонным, ершистым.
По пути наружу он схватил яблоко из большой пиалы с фруктами, обронил веселое «Бывайте, миссис П.» моей матери, сидевшей с двумя подругами в тени (все трое были в купальниках), и вместо того, чтобы открыть калитку, перепрыгнул через нее. Никто из наших прежних гостей не был такими раскованным. Но все любили его за это так же, как все полюбили это «Бывай!»
— Да, Оливер. Бывай, — отозвалась мать, пытаясь говорить на его языке, даже привыкнув к ее новому прозвищу «миссис П.».
Всегда было что-то резкое в этом слове. Это не было «Увидимся позже», или «Береги себя», или даже «Пока». «Бывай!» было пугающим, беспроигрышным обращением, подвинувшим в сторону всю нашу утонченную европейскую щепетильность. «Бывай!» всегда оставляло после себя едкое послевкусие, даже если до него был очень теплый, сердечный момент. «Бывай!» не завершало общение осторожно, не позволяло ему самому сойти на нет. Оно обрывало его.
Но в то же время «Бывай!» было способом избежать прощания, сделать прощание более легким. Вы говорите «Бывай!», имея в виду не прощание, а обещание скорого возвращения. Это был эквивалент его «секундочке». Однажды мама попросила его передать хлеб, а он был занят, убирая рыбьи кости на край тарелки. «Секундочку». Моя мать, так не любившая эти американизмы, в итоге прозвала его «Il cauboi» — ковбой. Поначалу это была колкость, но вскоре она превратилась в ласковое прозвище, как и все другие ее прозвища, дарованные ему в первую неделю. Когда он спускался к столу после душа, его поблескивающие волосы были зачесаны назад. «La star»4, — говорила она краткую форму «la muvi star»5. Мой отец, самый снисходительный из нас, но и самый наблюдательный, разгадал cauboi. «'E un timido6. Поэтому», — сказал он, выслушав объяснение Оливера о грубоватом «Бывай!»
Оливер timido? Это было чем-то новеньким. Были ли все его резкие американизмы не более чем преувеличенным способом скрыть тот факт, что он не знал (или страх того, что он не знал), как изящно попрощаться? Это напомнило мне, как он несколько дней отказывался есть яйца всмятку по утрам. На четвертый или пятый день Мафалда настояла: он не может выехать из наших краев, не попробовав яиц. Он, в конце концов, согласился, признавшись с оттенком легкого смущения, которое он никогда не скрывал, что он не знает, как вскрыть яйцо всмятку. «Lasci fare a me7, синьор Уливер», — сказала она. С того утра и на все время его пребывания у нас она приносила синьору Уливеру два яйца, вскрывала скорлупу обоих, и только тогда подавала остальные блюда другим.
— Может, вы хотите третье? — спрашивала она. — Некоторые любят съесть больше двух яиц.
— Нет, двух достаточно, — отвечал он и, повернувшись к моим родителям, добавлял. — Я себя знаю. Если я съем третье, я захочу и четвертое, и пятое.
Я никогда не слышал от кого-либо его возраста «Я знаю себя». Это меня пугало.
По правде, он покорил Мафалду задолго до этого: на третье утро с нами она спросила, хочет ли он по утрам пить сок, и он согласился. Он, наверное, ожидал апельсиновый или грейпфрутовый; на деле он получил большой, наполненный до краев стакан густого абрикосового сока с мякотью. Он никогда не пробовал абрикосовый сок в своей жизни. Она стояла перед ним со своим плоским серебряным подносом, прижатым к фартуку, и старалась понять его реакцию, когда он выпил сок до дна. Он ничего не сказал поначалу. А затем, вероятно, даже не задумываясь об этом, облизнулся. Она была в раю. Моя мать не могла поверить, что люди, учившиеся во всемирно известных университетах, облизывают свои губы после стакана абрикосового сока. С того дня стакан этого нектара ждал его каждое утро.
Его сбивал с толку тот факт, что абрикосовые деревья, среди прочих возможных мест, растут и в нашем саду. В послеобеденное время, когда совершенно нечем было заняться в доме, Мафалда могла попросить его забраться по лестнице с корзинкой и насобирать тех фруктов, «что едва зарумянились со стыда», — говорила она. Он шутил на итальянском, сорвав один, спрашивая:
— Этот зарумянился со стыда?
— Нет, — отвечала она, — этот еще слишком молодой, у молодости нет стыда, стыд приходит с возрастом.