Зови меня своим именем
Шрифт:
— Об интерпретации Хайдеггера одного фрагмента текста Гераклита.
Или, когда я не практиковался на своей гитаре, а он не слушал музыку в наушниках, все равно закрыв лицо шляпой, он мог вдруг сломать тишину:
— Элио.
— Да?
— Что ты делаешь?
— Читаю.
— Нет, не читаешь.
— Ладно. Размышляю.
— О…?
Я бы скорее умер, чем признался.
— О личном, — ответил я.
— То есть, ты мне не скажешь?
— То есть, не скажу.
— То есть, он мне не скажет, — повторил он меланхолично, словно объяснял мои слова кому-то третьему.
Как же я любил, как он повторял за мной то, что я повторял за ним. Это заставляло меня думать о
Тишина всегда была легкой и ненавязчивой в такие дни.
— Я не скажу, — увереннее повторил я.
— Тогда я снова буду спать, — отвечал он.
Мое сердце ускоряло бег. Он, должно быть, догадывался.
Опять долгая пауза. Спустя несколько моментов:
— Это рай.
И в ближайший час я мог не услышать и слова от него.
Не было ничего в моей жизни, что я любил бы больше, чем сидеть за своим столом и просматривать свои аранжировки, пока он, лежа на животе, отмечал свежие страницы перевода, полученные у синьоры Милани, его переводчицы в Б.
— Послушай это, — иногда говорил он, снимая наушники и разбивая гнетущую тишину тех длинных душных летних утренних часов. — Только послушай эту чушь, — и он зачитывал вслух вещи, не веря, что сам написал это месяц назад. — Ты видишь в этом какой-то смысл? Я — нет.
— Может, это имело какой-то смысл, когда ты это писал, — осторожно предложил я.
Ненадолго он погрузился в раздумья, словно взвешивая мой ответ.
— Это самые доброе слова, что мне говорили за последние месяцы, — произнес он так искренне, словно был поражен внезапным откровением, словно воспринял мои слова как нечто большее, чем, я думал, они являлись.
Я моментально почувствовал себя не в своей тарелке, отвернулся и в итоге пробормотал первое, пришедшее на ум:
— Добрые?
— Да, добрые.
Я не понимал, как доброта соотносится с этим. Или, возможно, я не мог видеть достаточно четко, к чему все это вело, и просто позволил смыслу ускользнуть.
Вновь наступила тишина.
Пока он не решил опять заговорить.
Я любил, когда он нарушал тишину между нами, сказав что-нибудь — что угодно — или спросив, что я думаю о М. или слышал ли я о Н.? Никто в нашем доме никогда не спрашивал моего мнения о чем-либо. Если он еще не понял почему, скоро он бы узнал — это был вопрос времени — и перенял бы мнение окружающих: я ребенок в этой семье. И все-таки он был с нами уже третью неделю, спрашивал меня, слышал ли я когда-либо об Афанасии Кирхере, Джузеппе Белли, Пауле Целане.
— Слышал.
— Я почти на семь лет тебя старше, но несколько дней назад я их не знал. Не могу этого понять.
— Чего ты не можешь понять? Отец — профессор в университете. Я рос без телевизора. Так понятнее?
— Иди побренчи, а! — отозвался он, скомкав полотенце и бросив его мне в лицо.
Я любил даже то, как он меня осаживал.
Однажды, передвигая записную книжку, я случайно уронил свой стакан на траву. Он не разбился. Оливер, находясь поблизости, встал и поднял его, поставив не просто на стол, а рядом с моими записями.
Я не знал, где найти слова благодарности.
— Ты вовсе не должен был, — наконец в голову пришел наиболее нейтральный вариант.
Он сделал существенную паузу, позволяя мне уловить: его ответ мог быть не просто спонтанным или беспечным.
— Я хотел этого.
«Он хотел этого», — подумал я.
«Я хотел этого», — стоило представить, как он повторяет это вновь — ласково, обходительно, несдержанно, когда у него вдруг портилось настроение.
Для меня те часы, проведенные в нашем саду за круглым деревянным столом с зонтом, так неидеально бросающим тень на мои бумаги, тот стук льда в наших охлажденных лимонадах, тот шум не слишком отдаленного прибоя, мягко обнимающего огромные прибрежные скалы, и те приглушенные мелодии всевозможных попсовых песен, поставленных на повтор в каком-то соседнем доме, навсегда вошли в тексты моих мысленных молитв об одном и том же: чтобы время остановилось. «Пусть лето никогда не закончится, не позволяй ему уйти, пусть музыка в бесконечном повторе играет вечно, я прошу столь мало, и я клянусь, я не попрошу больше».
Чего я хотел? И почему я не мог знать, чего я хочу, даже когда был абсолютно готов быть безжалостным в своих признаниях?
Возможно, последнее, что я хотел, — услышать от него, что со мной все в порядке, что я не менее человек, чем кто-либо другой моего возраста. Я был бы удовлетворен и не просил ни о чем другом, если бы он наклонился и поднял мое чувство собственного достоинства, которое я так легко бросил к его ногам.
Я был Главк, и он был Диомед. Во имя какого-то малопонятного культа между мужчинами, я отдавал ему свой золотой доспех в обмен на его бронзовый. Честный обмен. Не торгуясь, равно как не задумываясь о выгоде или расточительстве.
На ум приходило слово «дружба». Но дружба в общепринятом определении была чуждой, невнятной вещью, о которой я не беспокоился. Вместо нее с момента, как он вышел из такси, и до нашего прощания в Риме я хотел именно то, что один человек может попросить у другого, дабы сделать свою жизнь сносной. Возможно, сначала об этом попросил он. Возможно, потом — я.
Где-то есть закон, утверждающий, что если один человек полностью захвачен страстью из-за другого, то другой должен быть охвачен ответной страстью. «Amor, ch’a nullo amato amar perdona» — «Любимым любовь велела любить»3. Слова Франческо в Инферно. Просто жди и надейся. Я надеялся, хотя это, может, было вообще единственное, чего я хотел. Бесконечно ждать.
Когда я сидел там, работая над своими транскрипциями за круглым столом по утрам, я не рассчитывал на дружбу, не рассчитывал ни на что. «Просто поднять голову и увидеть его рядом: лосьон для загара, соломенная шляпа, красные купальные плавки, лимонад. Поднять голову и увидеть тебя, Оливер. До того самого дня, что наступит так скоро, когда я подниму голову, и тебя больше не будет рядом».
***
Поздним утром друзья и ближайшие соседи частенько заглядывали к нам. Они собирались в нашем саду, и все вместе отправлялись на пляж к подножью скал. Наш дом располагался ближе других к воде, и все, что тебе было необходимо сделать — открыть маленькую калитку в балюстраде, спуститься прямо по лестнице вниз к обрыву и оказаться на берегу. Кьяра, одна из девчонок, которая три года назад была ниже меня и лишь прошлым летом, в конце концов, оставила меня в покое, сейчас расцвела и превратилась в настоящую женщину. Наконец, она овладела искусством приветствовать меня не при каждой встрече. Однажды со своей младшей сестрой она заглянула к нам, подняла рубашку Оливера с травы и бросила в него со словами: