Звать меня Кузнецов. Я один
Шрифт:
Юрий Кузнецов синтезировал в своём творчестве достижения как «громкой», так и «тихой» лирики. Это — самый таинственный, самый «ночной» поэт из всех современных стихотворцев. Обращение к народной мифологии сближает Ю. Кузнецова с Н. Тряпкиным. Однако Кузнецов тяготеет к преданию, балладе, а Тряпкин — к песне.
Владимир Агеносов, Кирилл Анкудинов
(Из справочника этих авторов «Современные русские поэты», М., 1997).
Уставших, вышедших живыми из свинцовых вод литературного донорства, — единицы, таких матёрых гигантов, как Владимир Цыбин и Юрий Кузнецов. Но Юрий Кузнецов — это как бы
Лев Котюков
(Из книги «Демоны и бесы Николая Рубцова», М., 1998).
Поэзия Юрия Кузнецова — поэзия странных, тёмных, для читателя погибельных, как для самого поэта посмертных будто уже видений, в ней весь вещный мир почти уже разложился. А от его предметов остались гротескные, ублюдочные (в смысле стихотворения «Недоносок» Боратынского) идеи и болезненные образы. Она и существует одновременно в двух смысловых планах: патетика и гротеск, трагедия и злая от безнадёжности и непоправимости бытия ирония двоятся в пытающихся найти правильный фокус глазах и меняются в зависимости от напряжения зрачка и угла вашего зрения — так играют объёмом геометрические парадоксы, когда внутренняя сторона фигуры оборачивается вдруг внешней, а выпуклый предмет одновременно и вогнут… Жизненная, бытовая реальность в поэзии Кузнецова по преимуществу ущербна, не правильна изначально — мир ухнул в бездну и рассыпался в прах. В нём не осталось не только родины, но и вообще земли под ногами, в нём свищет мировая пустота, заполнить которую может разве что реальность мифопоэтическая, на создание которой и направлена поэзия Кузнецова… Стих Кузнецова — всегда пример невозможного, фантасмагорического сочетания какой-то доисторической, стихийной и дикой образности с современной ясностью классических форм русского стиха. И при этом нет, кажется, в русской поэзии настоящего времени поэта более простодушного и в то же время более «себе на уме», более неосторожного в высказываниях, но и тщательного в выборе слов, более неумственного и одновременно философски глубочайшего, метафизически напряжённейшего.
Геннадий Красников
(«Независимая газета», 1998, 27 октября).
Поэт не дал нам образцов любви, товарищества, он только показал тоску о них. Но это не пустота одного Кузнецова. Это пустота в душе народа. <…> Какие пути предложил нам поэт? Страна моя, вместе с тобой пережил он этапы самостроительства. Образовавшуюся брешь в национальном миросозерцании он попытался заполнить книжной культурой. Его «символизм» — череда необязательных стихотворений. Его спор с Европой был оглядкой на эту Европу. Направившись этой дорогой, он разряжает собой минное поле. И в этом смысле он достоин героев своих военных стихов. Он предупредил нас: здесь дороги нет. Как свои четыреста солдат из братской могилы, он притащил к родному дому славянскую мифологию. Он притащил умом. Но любить можно только сердцем и что с сердцем срослось. Он принёс нам мёртвой воды. Потому что живой воды в книгах не может быть. Ему была дана неповторимая поэтическая судьба, но не достало судьбы человеческой.
Фёдор Черепанов
(Из статьи «О воде мёртвой и живой», журнал «Московский вестник», 1998, № 5).
Автор этих строк сравнительно давно — более полутора десятков лет — вовлечён в поэтический мир Юрия Кузнецова. Сначала он постоянно чувствовал, что большая, скорее даже — подавляющая часть стихотворений остаётся непонятной. Привлекательной, гипнотизирующей, но непонятной. Постепенно пришло несколько иное отношение к непонятой части поэзии. Безусловно, познания Юрия Кузнецова в истории, философии, культуре чрезвычайно широки и глубоки, но всё-таки представляется, что во многих «непонятых местах», где в ткани стихотворения вместо определённых образов читатель видит лишь некоторые опорные знаки, присутствует
Предельное напряжение мыслей и чувств, всемирный размах действий, многогранность охвата реальности — всё это выделяет поэтический мир Кузнецова.
Поэтический мир Кузнецова историчен. Дело даже не только в том, что в нём — и античные хоры, и греческие мудрецы, и арийские тайны Голубиной книги, и очистительная кровь Нового Завета, и туманно-манящий исток славянства, и «священная гроза Куликова», и всемирные «зловещие тайны», и мировые изломы XX века.
Дмитрий Орлов
(Из статьи «Солнце Родины смотрит в себя…», журнал «Москва», 1999, № 3)
Судьба автора не совпадает с судьбой его текстов. Писателей часто любят не за то, за что они хотели бы любви. Кузнецов считал, что жизнь коротка, Бродскому она показалась длинной. «Жизнь коротка кроме звёздного мига, / Молодец гол, как сокол. / Не для тебя Голубиная книга — / Хватит того, что прочёл». Так писал двадцать лет назад — в свой звёздный миг — сумеречный ангел русской поэзии Юрий Поликарпович Кузнецов. Голос его звучал мрачно, но до чего же уверенно и гулко. Стихи легко заучивались наизусть: у меня до сих пор часто всплывает в памяти что-нибудь вроде «Птица по небу летает, / звать её — Всему Конец». Евтушенко, составляя как-то четвёрку главных служителей Аполлона, включил туда, помимо себя, Кушнера и Бродского, «представителя патриотического лагеря» Кузнецова. Строчки «Звать меня Кузнецов. Я один. Остальные — обман и подделка» если и казались дерзостью, то оправданной. Недавно я впервые увидел поэта воочию. Случилось это на процедуре защиты дипломов в Литературном институте. Руководитель семинара Кузнецов, представляя своего ученика, строго говорил, что по стихам ученика видно, что он может предать Родину. При этом выглядел Кузнецов хорошо — в добром здравии, в крепком рассудке. Будто бы перенёсся из времён своего «звёздного мига», когда риторика про предательство была риторикой власти… Я подумал: как он ошибся — про звёздный миг. Жизнь скупее поэзии: переживание своих лучших стихов, своих лучших лет ты получаешь от неё ослепительными вспышками, вряд ли успевая задуматься, что живёшь главное своё время. Бродский высказался скучнее, но ближе к тексту бытия, к Голубиной, собственно, книге — «Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной».
Вячеслав Курицын
(«Время MN», 2000, 23 июня).
Как адепт шапкозакидательского «стихийничества» Кузнецов был если не удручающе жалок, то просто смешон. Вообще, стоит чуть ли не каждому второму русскому стихоплёту выпить стакан, как из него, словно из дырявого ведра, начинает валиться «родимый хаос» вместе с «бездною», «цыганской венгеркою» и проч. «дионисийством»… Многие годы он заливал своё неутолимое тщеславие дешёвой водярой, после чего начиналось комическое трансцендирование спьяну: для чего, де, я рождён?.. не для переводов же… И не для запоев…
Пётр Чусовитин
(Из записей 2000 года).