Звезда моя единственная
Шрифт:
– А коли золотой червонец запрошу, дашь?
– Дам, – кивнул Гриня. – Не томи, покажи портрет.
– Спятил, что ли? – удивился седой и поправил пенсне. – Ну, коли спятил… Вот, в этих корочках они у меня.
Он достал большую картонку и раскрыл ее.
– Погоди, погоди! – остановил сунувшегося было Гриню. – Великую княжну ему надобно, ишь! Посмотрим, что осталось. А, вот! Это она с сестрицею, Ольгой Николаевной.
Он протянул Грине плотный листок.
На литографии были изображены две девушки, сидящие на перилах балкона. Вдали виднелась бледно-синяя полоска моря. Плющ полз по перилам и по стене.
Одна – светловолосая и очень белокожая, в белом платье, смотрела прямо, а другая, с необычайно тонкой талией, в голубом платье, смотрела на первую девушку.
Гриня переводил взгляд с одной красавицы на другую. Первая – нет, не Маша, у нее светлые волосы. Вторая… – вроде бы она. Но слишком мелко напечатано, черт не различишь. Похожа, но…
– А другой картинки нету? – попросил он, стесняясь. – Чтоб лицо разглядеть.
Седой посмотрел на него со странным выражением и достал другой листок.
– Вот она… – слабо выдохнул Гриня.
На ней не было ни единой драгоценности – ни в ушах, ни на шее, но сама красота ее сияла ярче бриллианта. Очаровательное, тонкое лицо, невыразимо гордое и в то же время нежное, смотрело на него огромными голубыми глазами. Гладкие темно-русые волосы расчесаны на пробор. Длинная шея и белые плечи были обнажены, и при виде их Гриню пробила дрожь таких воспоминаний, от которых вся кровь в лицо бросилась.
Она!
Далекая звезда…
Невыносимая, невозможная, небывалая любовь!
Жизнь его и смерть.
Он сунул руку в карман, выхватил какие-то деньги, сунул книготорговцу. И ринулся бежать, прижимая к себе портрет.
А тот все смотрел ему вслед непонимающим, но отчего-то сострадающим взглядом.
Император Николай Павлович чаще говорил по-французски и по-немецки, чем по-русски, а все же родной язык свой любил и весьма хорошо знал русские пословицы и поговорки. В последнее время все чаще преследовала его одна и звучала она так: «Не по чину честь».
Ему нравился Максимилиан Лейхтенбергский. Юноша был редкостно красив – высокий, тонкий, с прекрасными карими глазами, изящными чертами и вьющимися волосами. Тонкие усики его были верхом совершенства и очаровательно облегали сочные, свежие губы. Одна беда – в своей франтоватой форме лейтенанта Баварского кавалерийского полка он сиял, как новенький грош, имел вид только что выпущенного поручика со свойственной только поручикам скороспелой щеголеватостью. И эта подделка под принца встанет рядом с Мэри? Рядом с его дочерью, любимой дочерью, первой красавицей России?! О, слов нет, рядом они будут смотреться великолепно, и у них будут очень красивые дети.
Вот-вот, именно об этом нужно думать. О красивых детях Мэри, о том дворце, который отец выстроит для нее, чтобы горечь от этого вынужденного брака сгладилась из ее памяти, чтобы она не чувствовала себя униженной, чтобы знала: отец сделал для нее все, что мог!
Чертова девка, ну что же она натворила! И винить ее нет сил, нет сил проклинать – она его дочь, а то, насколько он сам подвергнут разрушительной силе страсти, Николай Павлович прекрасно знал. Сколько раз такое бывало – он бежал из дворца ночью, измученный воздержанием, которое вынужден был соблюдать, чтобы не изувечить окончательно здоровье жены… сколько раз он утолял эту почти звериную похоть в объятиях случайных женщин! Точно так же, насколько он слышал, поступала некогда его бабушка Екатерина Великая. Брату Александру повезло – он был холоден как лед, только одна женщина могла разбудить его страсть – Мария Нарышкина, только она могла его утолить и утоляла. А что делать ему, наследнику безумий, которые когда-то обуревали Петра, его жену, их дочь Елизавету – и которыми, словно некоей странной болезнью, подхваченной ею на русском троне, заразилась Екатерина Вторая? А теперь и Мэри, бедняжка… Какова-то будет ее жизнь? Сумеет ли этот красивый мальчик дать ей то, чего она хочет получать от мужа? Сумеет ли он удержать ее?
Стой, стой, говорил он тут же сам себе, а что, если он откажется? Что, если это для Мэри окажется позорным от ворот поворот?
Николай Павлович незаметно наблюдал за Максимилианом.
Его мать, принцесса Августа Баварская, сестра короля, очень страдала, видя, что в Крейте, где вдовствующая королева Баварская Каролина строго придерживалась придворного этикета, ее сын был низшим по рангу. Так, например, он сидел на табурете, в то время как все остальные сидели в креслах, и должен был есть с серебра, тогда как все другие ели с золота. Он только смеялся, совершенно не придавая этому значения. Если мальчику предложить… ну, скажем, император неофициально объявит его своим пятым сыном – со всеми льготами и почестями, которых заслуживают дети русского государя. Он сам и его дети станут членами императорской фамилии и будут иметь те же права и титулы, что и прочие великие князья и княжны. Максимилиан будет награжден почти всеми русскими и польскими орденами, получит титул императорского высочества, звание генерал-майора, назначение шефом лейб-гвардии Гусарского полка и почетным членом Академии наук. Позже он будет удостоен еще чего-нибудь – по сути, всего, чего ему будет угодно. А взамен Максимилиан должен жениться на Мэри и согласиться жить в Петербурге, служить в русской армии, крестить и воспитывать детей в православной вере.
Ни за что нельзя отпускать дочь в Лейхтенберг, где муж, побуждаемый своей чрезмерно заботливой мамашей, сведет девочку в гроб, беспрестанно попрекая грехом, как свели в гроб горячо любимую сестру самого Николая Павловича, Александру, выданную замуж в Австро-Венгрию… попрекать ее было не за что, и все же сжили со свету, а Мэри-то есть за что попрекать!
Нет, Мэри отец им не отдаст. Максимилиан должен остаться в России.
Понятное дело, матери Макса сначала будет страшно даже думать о русских крестинах ее будущих внуков, для нее это сущая ересь, но она никуда не денется, согласится.
Во всяком случае, отныне Макс никогда не будет есть с серебра, когда остальные едят с золота!
– Ты пришла! – пробормотал Гриня, не открывая глаз. – Ну наконец-то ты пришла, царевна моя! Я уж истомился, тебя ожидая!
И схватил в объятия чудо свое долгожданное, покрыл поцелуями ждущие губы, нежную запрокинутую шею, дрожащие в нетерпеливом ознобе плечи, с которых ползла батистовая сорочка, как ползла тогда, в тот незабываемый, незабываемый, незабываемый час.
– Ох, милый! – шепнула она. – Да кабы я знала… да коли ты так… что ж сам ко мне не шел?! Разве не видел, что я по тебе томлюсь, свету белого не вижу, кроме тебя?.. Да что ж ты? Что с тобой?..
Что это? Чей это голос? Чье это тело?
Гриня открыл глаза и понял, что сон кончился.
Другую обнимают его руки, другую целуют его губы. Другая легла в его постель.
Он не верил глазам. Луна светила в окно, и при ее свете он видел Палашеньку – в одной лишь сорочке, с распущенной косой. Волосы отливали светлым серебром, глаза зеленые тоже были наполнены серебряным сиянием.