Звездочеты
Шрифт:
А потом, уже зимой, отец взял его с собой прокатиться по первой пороше. Отец стоял в санях во весь свой громадный рост, озорно поглядывая на бодрого, радующегося прекрасной зиме коня, готового ринуться во всю прыть по еще ненакатанной дороге, и вдруг, накрутив жесткие сыромятные вожжи на крепкие жилистые руки, заорал дико и ошалело на всю округу:
— Караул, Серко! Гра-а-бют!!!
Сын вначале поддался этой всепоглощающей радости, тоже заорал что-то веселое и невнятное и почувствовал, что само счастье нахлынуло на него. Оно было и в вихре снега, взметнувшегося из-под копыт застоявшегося Серко, и в вихревом
И с тех пор всегда, всю жизнь Легостаев изумлялся тому, как люди, терявшие самых любимых и дорогих людей, через какое-то время — одни раньше, другие позже — отходили, оттаивали душой, продолжали чему-то радоваться, смеялись, восторгались, пели, иными словами, продолжали жить, как и до этих горьких потерь. Что же это было: черствость, беспощадная логика жизни или же своеобразная защитная броня человеческой души?
Во всяком случае, сам он не мог смириться с мыслью о гибели сына, не хотел верить, что его нет на той самой земле, на которой он родился и вырос…
Вернувшись из госпиталя, Легостаев жил отшельником. Он весь ушел в мир своей живописи и потому не ездил в гости и никого не принимал у себя. Если телефонные звонки заставали его у мольберта, он пропускал их мимо ушей.
И когда однажды, зимним днем, в дверь к нему постучали, он решил было не отзываться и сделать вид, будто в квартире никого нет. Но когда постучали настойчивее, не устоял. «Вдруг какая-либо весть о Семене»? — подумал Легостаев и отпер дверь.
На пороге стоял незнакомый ему боец в стеганой, защитного цвета телогрейке и в еще совсем новеньких, фабричной работы, валенках. Боец был высок, щеголеват, и его смущенный вид как бы противоречил и этой подчеркнутой щеголеватости, и гордо посаженной голове. В руке боец держал полевую командирскую сумку из плотной кожи, такие выдавали выпускникам училищ еще до войны.
— Здравствуйте, — сказал боец смущенно и застенчиво и в упор посмотрел на Легостаева. — Вы — Афанасий Клементьевич Легостаев, я не ошибаюсь?
— Не ошибаетесь, — ответил Легостаев, и голос его дрогнул. — Входите.
Боец переступил порог, виновато потоптался, ища, чем бы отряхнуть с валенок снег.
— Не беда, — понял его Легостаев. — Проходите в комнату.
— Да вы уж не беспокойтесь, — торопливо заговорил боец. — Я ведь на секунду — мил гость, что недолго сидит. Я на ходу все объясню. Вот как оно в жизни происходит — война войной, а люди хорошие не перевелись. Мне, можно сказать, посчастливилось: я одного хорошего человека из-под немецкого танка вытащил.
— О ком вы? — встревоженно спросил Легостаев.
— Понимаю, — грустно улыбнулся боец. — Очень даже вас понимаю, хоть отцом быть еще не довелось. А говорю я о сыне вашем, лейтенанте Семене Легостаеве, начальнике пограничной заставы.
— Вы знаете его? — едва не задохнулся Легостаев. — Да вы садитесь, прошу вас.
— Сперва представлюсь, все как положено, — уже увереннее, сознавая, что от него с нетерпением ждут обстоятельного рассказа, ответил боец, усаживаясь в кресло. — Зовут меня Глебом. —
Глеб обеими ладонями сжал сумку и почти торжественно протянул ее Легостаеву.
— Семен… жив? — приняв сумку осторожно, как человек, ожидающий взрыва, спросил он.
— Вот это мне, Афанасий Клементьевич, и неведомо. Раскидала нас война, разметала по белу свету. Полагаю, однако, что такие, как Семен, живучие. Как в песне: «И в воде мы не утонем, и в огне мы не сгорим». А если и погиб, то геройски, не сомневаюсь.
— Да, да… — растерянно заговорил Легостаев, не спуская глаз с полевой сумки. — Как, сказали, зовут вас?
— Глеб.
— Да, да, Глеб… Вы уж, пожалуйста, посидите. Хотите чаю? Там, на кухне, прошу вас.
— Благодарю, Афанасий Клементьевич, не беспокойтесь. Я ваше время должен ценить, многому о вас наслышан, не смею мешать. В сумке, Семен говорил, его дневник. А дневник — это сугубо личное, в него не всякому можно нос совать. Поверите, я даже не заглянул, ибо понимаю, что вправе читать только отец. И потому позвольте откланяться.
Легостаеву и впрямь не терпелось открыть сумку и начать читать дневник.
— Спасибо вам, Глеб, — сказал он растроганно. — Вы — первый, кто принес мне весть о сыне. Не знаю, как вас и благодарить.
— А никак, — проникновенно сказал Глеб. — Мне ваше спасибо дороже всего. Разрешите идти?
— Погодите, — остановил его Легостаев. — Вы же видели Семена. Какой он был, где расстались?
— Да он хоть и ранен, держался геройски, — ответил Глеб. — А расстались мы совершенно случайно. Танки на нас перли. Ну, мы держались до последней возможности, а ночью в лес отошли, кто в живых остался. Вот эта ночка, видать, и была разлучницей нашей. С тех пор и не встречались. Я, считайте, все лето из окружения пробивался, потом Москву оборонял, да так и застрял здесь, в зенитчиках.
— Еще раз спасибо, — сказал Легостаев. — Знаете, у меня такое чувство, что он жив.
— И хорошо! — подхватил Глеб. — И верьте!
Он произнес это так искренне и горячо, что Легостаев благодарно посмотрел на него и крепко стиснул ему ладонь.
Глеб уже вышел за дверь, когда Легостаев крикнул вслед:
— Адрес! Вы не оставили свой адрес!
— А я, если позволите, буду вас навещать, — сказал Глеб. — Какой у солдата адрес!
— Приходите, обязательно приходите, — несколько раз повторил Легостаев.
— Да я вам еще надоем, — улыбнулся Глеб. — У меня в Москве никого — ни родных, ни знакомых.
Проводив Глеба, Легостаев поспешил в свой кабинет, приник к полевой сумке. Она была почти новой, лишь глянцевитая кожа поистерлась на сгибах. Легостаев отстегнул ремешок, откинул крышку и долго смотрел на притороченный к передней стенке компас и на два карандаша — красный и синий, плотно, как патроны в обойме, сидевшие в кармашках.
В сумке не было ничего, кроме толстой общей тетради в синей ледериновой обложке. Легостаев бережно, как драгоценность, извлек тетрадь из сумки и начал ее листать.